А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р

И то и се Поэзия и проза
И то и се (Письма и телеграммы)
Идиллия - увы и ах!
Из воспоминаний идеалиста
Из дневника одной девицы
Из записной книжки старого педагога
Именины
Ионыч
Исповедь, или Оля, Женя, Зоя
История одного торгового предприятия

И ТО И СЕ
Поэзия и проза
Прекрасный морозный полдень. Солнце играет в каждой снежинке. Ни туч, ни ветра.
На бульварной скамье сидит парочка.
- Я вас люблю! - шепчет он.
На ее щечках играют розовые амурчики.
- Я вас люблю! - продолжает он... - Увидев впервые вас, я понял, для чего я живу, я узнал цель моей жизни! Жизнь с вами - или абсолютное небытие! Дорогая моя! Марья Ивановна! Да или нет? Маня! Марья Ивановна... Люблю... Манечка... Отвечайте, или же я умру! Да или нет?
Она поднимает на него свои большие глаза. Она хочет сказать ему: «да». Она раскрывает свой ротик.
- Ах! - вскрикивает она.
На его белоснежных воротничках, обгоняя друг друга, бегут два большущие клопа... О, ужас!!.
* * *
«Милая маменька, - писал некий художник своей маменьке. - Еду к Вам! В четверг утром я буду иметь счастье прижимать Вас к своей полной любовью груди! Чтобы продолжить сладость свидания, я везу с собой... Кого? Угадайте! Нет, не угадаете, маменька! Не угадаете! Я везу с собой чудо красоты, перл человеческого искусства! Везу я (вижу Вашу улыбку) Аполлона Бельведерского!..»
«Милый Колечка! - отвечала маменька. - Очень рада, что ты едешь. Господь тебя благословит! Сам приезжай, а господина Бельведерского не вези с собой, нам и самим есть нечего!..»
* * *
Воздух полон запахов, располагающих к неге: пахнет сиренью, розой; поет соловей, солнце светит... и так далее.
В городском саду, на скамеечке, под широкой акацией сидит гимназист восьмого класса, в новеньком мундирчике, с пенсне на носу и с усиками. Возле него хорошенькая.
Гимназист держит ее за руку, дрожит, бледнеет, краснеет и шепчет слова любви.
- О, я люблю вас! О, если б вы знали, как я люблю вас!
- И я люблю! - шепчет она. Гимназист берет ее за талию.
- О, жизнь! Как хороша ты! Я утону, захлебнусь в счастье! Прав был Платон, сказавший, что... Один только поцелуй! Оля! Поцелуй - и больше ничего на свете.
Она томно опускает глазки... О, и она жаждет поцелуя! Его губы тянутся к ее розовым губкам... Соловей поет еще громче...
- Идите в класс! - раздается дребезжащий тенор над головою гимназиста.
Гимназист поднимает голову, и с его головы сваливается кепи... Перед ним инспектор...
- Идите в класс!
- Кгм... Теперь большая перемена, Александр Федорович!..
- Идите! У вас теперь латинский урок! Останетесь сегодня на два часа!
Гимназист встает, надевает кепи и идет... идет и чувствует на своей спине ее большие глаза... Вслед за ним семенит инспектор...
* * *
На сцене дают «Гамлета».
- Офелия! - кричит Гамлет. - О, нимфа! помяни мои грехи...
- У вас правый ус оторвался! - шепчет Офелия.
- Помяни мои грехи... А?
- У вас правый ус оторвался!
- Пррроклятие!.. в твоих святых молитвах...
* * *
Наполеон I приглашает на бал во дворец маркизу де Шальи.
- Я приеду с мужем, ваше величество! - говорит m-me Шальи.
- Приезжайте одни, - говорит Наполеон. - Я люблю хорошее мясо без горчицы.

И ТО И СЕ
(Письма и телеграммы)
Телеграмма
Целую неделю пью за здоровье Сары. Восхитительно! Стоя умирает. Далеко нашим до парижан. В кресле сидишь, как в раю. Маньке поклон. Петров.
* * *
Телеграмма
Поручику Егорову. Иди возьми у меня билет. Больше не пойду. Чепуха. Ничего особенного. Пропали только деньги.
* * *
От доктора медицины Клопзона
к доктору медицины Ферфлюхтершвейн
Товарищ! Вчера я видел С. Б. Грудь паралитическая, плоская. Костный и мышечный скелеты развиты неудовлетворительно. Шея до того длинна и худа, что видны не только venae jugulares (яремные вены (лат.)), но даже и arteriae carotides (сонные артерии (лат.)). Musculi sterno-cleido-mastoidei (Мышцы грудно-ключично-сосковые (лат.)) едва заметны. Сидя во втором ряду, я слышал анемические шумы в ее венах. Кашля нет. На сцене ее кутали, что дало мне повод заключить, что у нее лихорадка. Констатирую anaemia (малокровие (лат.)) и atrophia musculorum (истощение мыщц (лат.)). Замечательно. Слезные железы у нее отвечают на волевые стимулы. Слезы капали из ее глаз, и на ее носу замечалась гиперемия, когда ей, согласно театральным законам, нужно было плакать.
* * *
От Нади N. к Кате X.
Милая Катя! Вчера я была в театре и видела там Сару Бирнар. Ах Катечка сколько у нее брилиянтов! Я всю ночь проплакала от мысли, что у меня никогда не будит столько брилиянтов. О платьи ее передам на словах... Как бы я желала быть Сарой Бирнар. На сцене пили настоящее шинпанское! очень странно Катя я говорю отлично по французски но ничего не поняла что говорили на сцене актеры говорили как то иначе. Я сидела... в галерке мой урод не мог достать другого билета. Урод! жалею что я в понедельник была холодна с С. тот бы достал в партер. С. за поцелуй готов на все. На зло уроду завтра же у нас будет С. достанет билет тебе и мне.
Твоя Н.
* * *
От редактора к сотруднику
Иван Михайлович! Ведь это свинство! Шляетесь каждый вечер в театр с редакционным билетом и в то же время не несете ни одной строчки. Что же вы ждете? Сегодня Сара Бернар злоба дня, сегодня про нее и писать нужно. Поспешите, ради бога!
Ответ: Я не знаю, что вам писать. Хвалить? Подождем, пока что другие напишут. Время не уйдет.
Ваш X.
Буду сегодня в редакции. Приготовьте денег. Если вам жалко билета, то пришлите за ним.
* * *
Письмо г-жи N. к тому же сотруднику
Вы душка, Иван Михайлыч! Спасибо за билет. На Сару насмотрелась и приказываю вам ее похвалить. Спросите в редакции, можно ли и моей сестре сходить сегодня в театр с редакционными билетами?! Премного обяжете.
Примите и проч.
Ваша N.
Ответ. Можно... за плату, разумеется. Плата невелика: позволение явиться к вам в субботу.
* * *
К редактору от жены
Если ты не пришлешь мне сегодня билета на Сару Бернар, то не приходи домой. Для тебя, значит, твои сотрудники лучше, чем жена. Чтоб я была сегодня в театре!
* * *
От редактора к жене
Матушка! Хоть ты не лезь! У меня и без тебя ходором ходит голова с этой Сарой!
* * *
Из записной книжки капельдинера
Нонче впустил четверых. Читирнадцать руб.
Нонче впустил пятерых. Пятнацать р.
Нонче впустил трех и одну мадам. Пятнацать руб.
* * *
...Хорошо, что я не пошел в театр и продал свой билет. Говорят, что Сара Бернард играла на французском языке. Все одно - ничего не понял бы...
Майор Ковалев.
* * *
Митя! Сделай милость, попроси как-нибудь помягче свою жену, чтобы она, сидя с нами в ложе, потише восхищалась платьями Сары Бернар. В прошлый спектакль она до того громко шептала, что я не слышал, о чем говорилось на сцене. Попроси ее, но помягче. Премного обяжешь.
Твой У.
* * *
От слависта X. к сыну
Сын мой!.. Я открыл свои глаза и увидел знамение разврата... Тысячи людей, русских, православных, толкующих о соединении с народом, толпами шли к театру и клали свое золото к ногам еврейки... Либералы, консерваторы...
* * *
Душенька! Ты мне лягушку хоть сахаром обсыпь, так я ее все равно есть не стану...
Собакевич.

ИДИЛЛИЯ - УВЫ И АХ!
- Дядя мой прекраснейший человек! - говорил мне не раз бедный племянник и единственный наследник капитана Насечкина, Гриша. - Я люблю его всей душой... Зайдемте к нему, голубчик! Он будет очень рад!
И слезы навертывались на глазах Гриши, когда он говорил о дядюшке. К чести его сказать, он не стыдился этих хороших слез и плакал публично! Я внял его просьбам и неделю тому назад зашел к капитану. Когда я вошел в переднюю и заглянул в залу, я увидел умилительную картину. В большом кресле среди залы сидел старенький, худенький капитан и кушал чай. Перед ним на одном колене стоял Гриша и с умилением мешал ложечкой его чай.
Вокруг коричневой шеи старичка обвивалась хорошенькая ручка Гришиной невесты... бедный племянник и невеста спорили о том, кто из них скорей поцелует дядюшку, и не жалели поцелуев для старичка.
- А теперь вы сами поцелуйтесь, наследники! - лепетал Насечкин, захлебываясь от счастья...
Между этими тремя созданиями существовала завиднейшая связь. Я, жестокий человек, замирал от счастья и зависти, глядя на них...
- Да-с! - говорил Насечкин. - Могу сказать: пожил на своем веку! Дай бог всякому. Одних осетров сколько поел! Страсть! Например, взять бы хоть того осетра, что в Скопине съели... Гм! И теперь слюнки текут...
- Расскажите, расскажите! - говорит невеста.
- Приезжаю это я в Скопин со своими тысячами, детки, и прямо... гм... к Рыкову.. господину Рыкову. Человек... уу! Золотой господин! Джентльмен! Как родного принял... Какая, кажись бы, надобность ему, а... как с родным! Ей-богу! Кофеем потчевал... После кофею закуска... Стол... На столе распивочно и на вынос... Осетр... от угла до угла... Омары... икорка. Ресторант!
Я вошел в залу и прервал Насечкина. Это было аккурат в тот день, когда в Москве было получено первое телеграфическое известие о том, что скопинский банк лопнул.
- Детками наслаждаюсь! - сказал мне Насечкин после первых приветствий и, обратясь к деткам, продолжал хвастливым тоном: - И общество благородное... Чиноначальники, духовенство... иеромонахи, иереи... После каждой рюмочки под благословение подходишь... Сам весь в орденах... Генералу нос утрет... Скушал осетрка... Подали другого... Съели... Потом уха с стерлядкой... фазаны...
- На вашем месте я теперь икал и страдал бы изжогой от этих осетров, а вы хвастаетесь... - сказал я. - Много у вас пропало за Рыковым?
- Зачем пропало?
- Как зачем? Да ведь банк лопнул!
- Шутки! Стара песня... И прежде пугали...
- Так вам еще неизвестно? Батенька! Серапион Егорыч! Да ведь это... это... это... Читайте!
Я полез в карман и вытащил оттуда газетину. Насечкин надел очки и, недоверчиво улыбаясь, принялся читать. Чем более он читал, тем бледнее и длиннее делалась его физиономия.
- Ло... ло... лллопнул! - заголосил он и затрясся всеми членами. - Бедная моя головушка!
Гриша покраснел, прочитал газету, побледнел... Дрожащая рука его потянулась за шапкой... Невеста зашаталась...
- Господа! Да неужели вы только теперь об этом узнали? Ведь уж об этом вся Москва говорит. Господа! Успокойтесь!
Час спустя стоял я один-одинешенек перед капитаном и утешал его:
- Полно, Серапион Егорыч! Ну что ж? Деньги пропали, зато детки остались.
- Это правда... Деньги суета... Детки... Это точно.
Но увы! Через неделю я встретился с Гришей.
- Сходите, батенька, к дядюшке! - обратился я к нему. - Отчего вы к нему не сходите? Совсем бросили старика!
- А ну его к черту! Очень он мне нужен, старый черт! Дурак! Не мог найти другого банка!
- Все-таки сходите. Ведь он ваш дядя!
- Он? Ха-ха!.. Вы смеетесь? Откуда вы это взяли? Он троюродный брат моей мачехи! Десятая вода на киселе! Нашему слесарю двоюродный кузнец!
- Ну хоть невесту пошлите к нему!
- Да! Черт вас дернул показывать газету до свадьбы! До свадьбы не могли подождать со своими новостями!.. Теперь она рожу воротит. Тоже ведь на дядюшкин каравай рот разевала! Дура чертова... Разочарована. Теперь.
Так, сам того не желая, разрушил я теснейшее трио... завиднейшее трио!

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИДЕАЛИСТА
У нашего казначея сто рублей вперёд и порешил во что бы то ни стало «пожить», пожить во всю ивановскую, так, чтобы потом в течение десяти лет жить одними только воспоминаниями.
А вы знаете, что значит «пожить» в лучшем смысле этого слова? Это не значит отправиться в летний театр на оперетку, съесть ужин и к утру вернуться домой навеселе. Это не значит отправиться на выставку, а оттуда на скачки и повертеть там кошельком около тотализатора. Если вы хотите пожить, то садитесь в вагон и отправляйтесь туда, где воздух пропитан запахом сирени и черёмухи, где, лаская ваш взор своей нежной белизной и блескомалмазных росинок, наперегонку цветут ландыши и ночные красавицы. Там, на просторе, под голубым сводом, в виду зеленого леса и воркующих ручьёв, в обществе птиц и зелёных жуков, вы поймёте, что такое жизнь! Прибавьте к этому две?три встречи с широкополой шляпкой, быстрыми глазками и белым фартучком... Признаюсь, обо всем этом я мечтал, когда с отпуском в кармане, обласканный щедротами казначея, перебирался на дачу.
Дачу я нанял, по совету одного приятеля, у Софьи Павловны Книгиной, отдавшей у себя на даче лишнюю комнату со столом, мебелью и прочими удобствами. Наём дачи совершился скорее, чем мог я думать. Приехав в Перерву и отыскав дачу Книгиной, я взошёл, помню, на террасу и... сконфузился. Терраска была уютна, мила и восхитительна, но ещё милее и (позвольте так выразиться) уютнее была молодая, полная дамочка, сидевшая за столом на террасе и пившая чай. Она прищурила на меня глазки.
- Что вам угодно?
- Извините, пожалуйста... - начал я. - Я... я, вероятно, не туда попал... Мне нужна дача Книгиной...
- Я Книгина и есть... Что вам угодно?
Я потерялся... Под квартирными и дачными хозяйками привык я разуметь особ пожилых, ревматических, пахнущих кофейной гущей, но тут... - «спасите нас, о неба херувимы!»- как сказал Гамлет, сидела чудесная, великолепная, изумительная, очаровательная особа. Я, заикаясь, объяснил, что мне нужно.
- Ах, очень приятно! Садитесь, пожалуйста! Мне ваш друг писал уже. Не хотите ли чаю? Вам со сливками или с лимоном?
Есть порода женщин (чаще всего блондинок), с которыми достаточно посидеть две?три минуты, чтобы вы почувствовали себя как дома, словно вы давным?давно знакомы. Такой именно была и Софья Павловна. Выпивая первый стакан, я уже знал, что она не замужем, живёт на проценты с капитала и ждёт к себе с гости тётю; я знал причины, какие побудили Софью Павловну отдать одну комнату внаймы. Во?первых, платить сто двадцать рублей за дачу для одной тяжело и, во?вторых, как?то жутко: вдруг вор заберётся ночью или днём войдёт страшный мужик! И ничего нет предосудительного, если в угловой комнате будет жить какая?нибудь одинокая дама или мужчина.
- Но мужчина лучше! - вздохнула хозяйка, слизывая варенье с ложечки. - С мужчиной меньше хлопот и не так страшно...
Одним словом, через какой?нибудь час я и Софья Павловна были уже друзьями.
- Ах да! - вспомнил я, прощаясь с ней. - Обо всем поговорили, а о главном ни слова. Сколько же вы с меня возьмёте? Жить я у вас буду только двадцать восемь дней... Обед, конечно... чай и прочее.
- Ну, нашли, о чем говорить! Сколько можете, столько и дайте... Я ведь не из расчёта отдаю комнату, а так... чтоб людней было... двадцать пять рублей можете дать?
Я, конечно, согласился, и дачная жизнь моя началась... Эта жизнь интересна тем, что день похож на день, ночь на ночь, и - сколько прелести в этом однообразии, какие дни, какие ночи! Читатель, я в восторге, позвольте мне вас обнять! Утром я просыпался и, нимало не думая о службе, пил чай со сливками. В одиннадцать шёл к хозяйке поздравить её с добрым утром и пил у неё кофе с жирными, топлёными сливками. От кофе до обеда болтали. В два часа обед, но что за обед! Представьте себе, что вы, голодный как собака, садитесь за стол, хватаете большую рюмку листовки и закусываете горячей солониной с хреном. Затем представьте себе окрошку или зеленые щи со сметаной и т.д. и т.д. После обеда безмятежное лежанье, чтение романа и ежеминутное вскакивание, так как хозяйка то и дело мелькает около двери - и «лежите!», «лежите!..» Потом купанье. Вечером до глубокой ночи прогулка с Софьей Павловной... Представьте себе, что в вечерний час, когда все спит, кроме соловья да изредка вскрикивающей цапли, когда слабо дышащий ветерок еле?еле доносит до вас шум далёкого поезда, вы гуляете в роще или по насыпи железной дороги с полной блондиночкой, которая кокетливо пожимается от вечерней прохлады и то и дело поворачивает к вам бледное от луны личико... Ужасно хорошо!
Не прошло и недели, как случилось то, чего вы давно уже ждёте от меня, читатель, и без чего не обходится ни один порядочный рассказ... Я не устоял... Мои объяснения Софья Павловна выслушала равнодушно, почти холодно, словно давно уже ждала их, только сделала милую гримаску губами, как бы желая сказать:
- И о чем тут долго говорить, не понимаю!
Двадцать восемь дней промелькнули как одна секунда. Когда кончился срок моего отпуска, я, тоскующий, неудовлетворённый, прощался с дачей и Соней. Хозяйка, когда я укладывал чемодан, сидела на диване и утирала глазки. Я, сам едва не плача, утешал её, обещая наведываться к ней на дачу по праздникам и бывать у неё зимой в Москве.
- Ах... когда же мы, душа моя, с тобой посчитаемся? - вспомнил я. - Сколько с меня следует?
= Когда?нибудь после... - проговорил мой «предмет», всхлипывая.
- Зачем после? Дружба дружбой, а денежки врозь, говорит пословица, и к тому же я нисколько не желаю жить на твой счёт. Не ломайся же, Соня... Сколько тебе?
- Там... пустяки какие?то... - проговорила хозяйка, всхлипывая и выдвигая из стола ящичек. - Мог бы и после заплатить...
Соня порылась в ящике, достала оттуда бумажку и подала её мне.
- Это счёт? - спросил я. - Ну, вот и отлично... и отлично (я надел очки)... расквитаемся и ладно (я пробежал счёт). Итого... Постой, что же это? Итого... Да это не то, Соня! Здесь «итого двести двенадцать рублей сорок четыре копейки». Это не мой счёт.
- Твой, Дудочка! Ты погляди!
- Но... откуда же столько? За дачу и стол двадцать пять рублей - согласен... За прислугу три рубля - ну, пусть, и на это согласен...
- Я не понимаю, Дудочка, - сказала протяжно хозяйка, взглянув на меня удивлённо заплаканными глазами. - Неужели ты мне не веришь? Сочти в таком случае! Листовку ты пил... не могла же подавадать тебе к обеду водки за ту же цену! Сливки к чаю и кофе... потом клубника, огурцы, вишни... Насчёт кофе тоже... Ведь ты не договаривался пить его, а пил каждый день! Впрочем, все это такие пустяки, что я, изволь, могу сбросить тебе двенадцать рублей. Пусть остаётся только двести.
- Но... тут поставлено семьдесят пять рублей и не обозначено, за что... За что это?
- Как за что? Вот это мило!
Я посмотрел ей в личико. Оно глядело так искренне, ясно и удивлено, что язык мой уже не мог выговорить ни одного слова. Д дал Соне сто рублей и вексель на столько же, взвалил на плечи чемодан и пошёл на вокзал.
Нет ли, господа, у кого?нибудь взаймы ста рублей?

ИЗ ДНЕВНИКА ОДНОЙ ДЕВИЦЫ
Праздник! Гляжу и не верю своим глазам. Перед моими окнами взад и вперед ходит высокий, статный брюнет с глубокими черными глазами. Усы - прелесть! Ходит уже пятый день, от раннего утра до поздней ночи, и все на наши окна смотрит. Делаю вид, что не обращаю внимания. он, бедняжка, ходит. В награду сделала ему глазки и послала воздушный поцелуй. Ответил обворожительной улыбкой. Кто он? Сестра Варя говорит, что он в нее влюблен и что ради нее мокнет на дожде. Как она неразвита! Ну, может ли брюнет любить брюнетку? Мама велела нам получше одеваться и сидеть у окон. "Может быть, он жулик какой-нибудь, а может быть, и порядочный господин", - сказала она. Жулик... quel... Глупы вы, мамаша!
Виновата я, что он любит меня, а не ее! Нечаянно уронила ему на тротуар записочку. О, коварщик! Написал у себя мелом на рукаве: "Почле". А потом ходил, ходил и написал на воротах vis-a-vis: "Я не прочь, только после". Написал мелом и быстро стер. Отчего у меня сердце так бьется? мерзкая завистница! Сегодня он остановил городового и долго говорил ему что-то, показывая на наши окна. Интригу затевает! Подкупает, должно быть... Тираны и деспоты вы, мужчины, но как вы хитры и прекрасны!
ночью брат Сережа. Не успел он лечь в постель, как его потребовали в квартал. эти двенадцать дней выслеживал брата Сережу, который растратил чьи-то деньги и скрылся.
Сегодня он написал на воротах: "Я свободен и могу". Скотина... Показала ему язык.

ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ СТАРОГО ПЕДАГОГА
«Рассуждают: семья должна идти рука об руку со школой. Да, но только в том случае, если семья благородная, а не купеческая или мещанская, ибо сближение с низшими может отдалить школу от совершенства. Впрочем, из человеколюбия не следует иногда лишать купцов и богатых мещан удовольствия - например, приглашать педагогов на пирог».
«При словах „предложение“ и „союз“ ученицы скромно потупляют глаза и краснеют, а при словах „прилагательное“ и „придаточное“ ученики с надеждою взирают на будущее».
«Так как в русском языке почти уже не употребляются фита, ижица и звательный падеж, то, рассуждая по справедливости, следовало бы убавить жалованье учителям русского языка, ибо с уменьшением букв и падежей уменьшилась и их работа».
«Наши педагоги убеждают своих учеников не тратить времени на чтение романов и газет, так как это мешает сосредоточению и развлекает. К тому же романы и газеты бесполезны. Но как ученики могут поверить своим руководителям, если последние сами отдают много времени газетам и журналам? Врачу, исцелися сам! Что касается меня, то в этом отношении я совершенно чист: вот уже 30 лет, как я не прочел ни одной книги и газеты».
«Преподавая ученикам науки, следует преимущественнейше наблюдать за тем, чтобы ученики непременно отдавали свои книги в переплет, ибо корешком можно ударить по лбу лишь в том случае, если книга переплетена».
«Дети! Какое блаженство получать пенсию!»

ИМЕНИНЫ
I
После именинного обеда, с его восемью блюдами и бесконечными разговорами, жена именинника Ольга Михайловна пошла в сад. Обязанность непрерывно улыбаться и говорить, звон посуды, бестолковость прислуги, длинные обеденные антракты и корсет, который она надела, чтобы скрыть от гостей свою беременность, утомили ее до изнеможения. Ей хотелось уйти подальше от дома, посидеть в тени и отдохнуть на мыслях о ребенке, который должен был родиться у нее месяца через два. Она привыкла к тому, что эти мысли приходили к ней, когда она с большой аллеи сворачивала влево на узкую тропинку; тут в густой тени слив и вишен сухие ветки царапали ей плечи и шею, паутина садилась на лицо, а в мыслях вырастал образ маленького человечка неопределенного пола, с неясными чертами, и начинало казаться, что не паутина ласково щекочет лицо и шею, а этот человечек; когда же в конце тропинки показывался жидкий плетень, а за ним пузатые ульи с черепяными крышками, когда в неподвижном, застоявшемся воздухе начинало пахнуть и сеном и медом и слышалось кроткое жужжанье пчел, маленький человечек совсем овладевал Ольгой Михайловной. Она садилась на скамеечке около шалаша, сплетенного из лозы, и принималась думать.
И на этот раз она дошла до скамеечки, села и стала думать; но в ее воображении вместо маленького человечка вставали большие люди, от которых она только что ушла. Ее сильно беспокоило, что она, хозяйка, оставила гостей; и вспомнила она, как за обедом ее муж Петр Дмитрич и ее дядя Николай Николаич спорили о суде присяжных, о печати и о женском образовании; муж, по обыкновению, спорил для того, чтобы щегольнуть перед гостями своим консерватизмом, в главное - чтобы не соглашаться с дядей, которого он не любил; дядя же противоречил ему и придирался к каждому его слову для того, чтобы показать обедающим, что он, дядя, несмотря на свои пятьдесят девять лет, сохранили в себе еще юношескую свежесть духа и свободу мысли. И сама Ольга Михайловна под конец обеда не выдержала и стала неумело защищать женские курсы,- не потому, что эти курсы нуждались в защите, а просто потому, что ей хотелось досадить мужу, который, по ее мнению, был несправедлив. Гостей утомил этот спор, но все они нашли нужным вмешаться и говорили много, хотя всем им не было никакого дела ни до суда присяжных, ни до женского образования...
Ольга Михайловна сидела по сю сторону плетня, около шалаша. Солнце пряталось за облаками, деревья и воздух хмурились, как перед дождем, но, несмотря на это, было жарко и душно. Сено, скошенное под деревьями накануне Петрова дня, лежало неубранное и испуская тяжелый, приторный запах. Было тихо. За плетнем монотонно жужжали пчелы...
Неожиданно послышались шаги и голоса. Кто-то шел по тропинке к пасеке.
- Душно!- сказал женский голос.- Как по-вашему, будет дождь или нет?
- Будет, моя прелесть, но не раньше ночи,- ответил томно очень знакомый мужской голос.- Хороший дождь будет.
Ольга Михайловна рассудила, что если она поспешит спрятаться в шалаш, то ее не заметят и пройдут мимо, и ей не нужно будет говорить и напряженно улыбаться. Она подобрала платье, нагнулась и вошла в шалаш. Тотчас же лицо, шею и руки ее обдало горячим, душным, как пар, воздухом. Если бы не духота и спертый запах ржаного хлеба, укропа и лозы, от которого захватывало дыхание, то тут, под соломенною крышей и в сумерках, отлично можно было бы прятаться от гостей и думать о маленьком человечке. Уютно и тихо.
- Какое здесь хорошенькое местечко!- сказал женский голос.- Посидимте здесь, Петр Дмитрич.
Ольга Михайловна стала глядеть в щель между двумя хворостинами. Она увидела своего мужа Петра Дмитрича и гостью Любочку Шеллер, семнадцатилетнюю девочку, недавно кончившую в институте. Петр Дмитрич, со шляпой на затылке, томный и ленивый оттого, что много пил за обедом, вразвалку ходил около плетня и ногой сгребал в кучу сено; Любочка, розовая от жары и, как всегда, хорошенькая, стояла, заложив руки назад, и следила за ленивыми движениями его большого красивого тела.
Ольга Михайловна знала, что ее муж нравится женщинам, и - не любила видеть его с ними. Ничего особенного не было в том, что Петр Дмитрич лениво сгребал сено, чтобы посидеть на нем с Любочкой и поболтать о пустяках; ничего не было особенного и в том, что хорошенькая Любочка кротко глядела на него, но все же Ольга Михайловна почувствовала досаду на мужа, страх и удовольствие оттого, что ей можно сейчас подслушать.
- Садитесь, очаровательница,- сказал Петр Дмитрич, опускаясь на сено и потягиваясь.- Вот так. Ну, расскажите мне что-нибудь.
- Вот еще! Я стану рассказывать, а вы уснете.
- Я усну? Аллах керим! Могу ли я уснуть, когда на меня глядят такие глазки?
В словах мужа и в том, что он в присутствии гостьи сидел развалясь и со шляпой на затылке, не было тоже ничего особенного. Он был избалован женщинами, знал, что нравится им, и в обращении с ними усвоил себе особый тон, который, как все говорили, был ему к лицу. С Любочкой он держал себя так же, как со всеми женщинами. Но Ольга Михайловна все-таки ревновала.
- Скажите пожалуйста,- начала Любочка после некоторого молчания,- правду ли говорят, что вы попали под суд?
- Я? Да, попал... К злодеям сопричтен, моя прелесть.
- Но за что?
- Ни за что, а так... все больше из-за политики,- зевнул Петр Дмитрич.- Борьба левой и правой. Я, обскурант и рутинер, осмелился употребить в официальной бумаге выражения, оскорбительные для таких непогрешимых Гладстонов, как наш участковый мировой судья Кузьма Григорьевич Востряков и Владимир Павлович Владимиров.
Петр Дмитрич еще раз зевнул и продолжал:
- А у нас такой порядок, что вы можете неодобрительно отзываться о солнце, о луне, о чем угодно, но храни вас бог трогать либералов! Боже вас сохрани! Либерал - это тот самый поганый сухой гриб, который, если вы нечаянно дотронетесь до него пальцем, обдаст вас облаком пыли.
- Что у вас произошло?
- Ничего особенного. Весь сыр-бор загорелся из-за чистейшего пустяка. Какой-то учитель, плюгавенькая личность колокольного происхождения, подает Вострякову прошение на трактирщика, обвиняя его в оскорблении словами и действием в публичном месте. Из всего видно, что и учитель и трактирщик оба были пьяны, как сапожники, и оба вели себя одинаково скверно. Если и было оскорбление, то во всяком случае взаимное. Вострякову следовало бы оштрафовать обоих за нарушение тишины и прогнать их из камеры - вот и все. Но у вас как? У нас на первом плане стоит всегда не лицо, не факт, а фирма и ярлык. Учитель, какой бы он негодяй ни был, всегда прав, потому что он учитель; трактирщик же всегда виноват, потому что он трактирщик и кулак. Востряков приговорил трактирщика к аресту, тот перенес дело в съезд. Съезд торжественно утвердил приговор Вострякова. Ну, я остался при особом мнении... Немножко погорячился... Вот и все.
Петр Дмитрич говорил покойно, с небрежною иронией. На самом же деле предстоящий суд сильно беспокоил его. Ольга Михайловна помнила, как он, вернувшись со злополучного съезда, всеми силами старался скрыть от домашних, что ему тяжело и что он недоволен собой. Как умный человек, он не мог не чувствовать, что в своем особом мнении он зашел слишком далеко, и сколько лжи понадобилось ему, чтобы скрывать от себя и от людей это чувство! Сколько было ненужных разговоров, сколько брюзжанья и неискреннего смеха над тем, что не смешно! Узнав же, что его привлекают к суду, он вдруг утомился и пал духом, стал плохо спать, чаще, чем обыкновенно, стоял у окна и барабанил пальцами по стеклам. Он стыдился сознаться перед женой, что ему тяжело, а ей было досадно...
- Говорят, вы были в Полтавской губернии?- спросила Любочка.
- Да, был,- ответил Петр Дмитрич.- Третьего дня вернулся оттуда.
- Небось хорошо там?
- Хорошо. Очень даже хорошо. Я, надо вам сказать, попал туда как раз на сенокос, а на Украйне сенокос самое поэтическое время. Тут у нас большой дом, большой сад, много людей и суеты, так что вы не видите, как косят; тут все проходит незаметно. Там же у меня на хуторе пятнадцать десятин луга как на ладони: у какого окна ни станьте, отовсюду увидите косарей. На лугу косят, в саду косят, гостей нет, суеты тоже, так что вы поневоле видите, слышите и чувствуете один только сенокос. На дворе и в комнатах пахнет сеном, от зари до зари звенят косы. Вообще Хохландия милая страна. Верите ли, когда я пил у колодцев с журавлями воду, а в жидовских корчмах - поганую водку, когда в тихие вечера доносились до меня звуки хохлацкой скрипки и бубна, то меня манила обворожительная мысль - засесть у себя на хуторе и жить в нем, пока живется, подальше от этих съездов, умных разговоров, философствующих женщин, длинных обедов...
Петр Дмитрич не лгал. Ему было тяжело и в самом деле хотелось отдохнуть. И в Полтавскую губернию ездил он только затем, чтобы не видеть своего кабинета, прислуги, знакомых и всего, что могло бы напоминать ему об его раненом самолюбии и ошибках.
Любочка вдруг вскочила и в ужасе замахала руками.
- Ах, пчела, пчела!- взвизгнула она.- Укусит!
- Полноте, не укусит!- сказал Петр Дмитрич.- Какая вы трусиха!
- Нет, нет, нет!- крикнула Любочка и, оглядываясь на пчелу, быстро пошла назад.
Петр Дмитрич уходил за нею и смотрел ей вслед с умилением и грустью. Должно быть, глядя на нее, он думал о своем хуторе, об одиночестве и - кто знает?- быть может, даже думал о том, как бы тепло и уютно жилось ему на хуторе, если бы женой его была эта девочка - молодая, чистая, свежая, не испорченная курсами, не беременная...
Когда голоса и шаги затихли, Ольга Михайловна вышла из шалаша и направилась к дому. Ей хотелось плакать. Она уже сильно ревновала мужа. Ей было понятно, что Петр Дмитрич утомился, был недоволен собой и стыдился, а когда стыдятся, то прячутся прежде всего от близких и откровенничают с чужими; ей было также понятно, что Любочка не опасна, как и все те женщины, которые пили теперь в доме кофе. Но в общем все было непонятно, страшно, и Ольге Михайловне уже казалось, что Петр Дмитрич не принадлежит ей наполовину...
- Он не имеет права!- бормотала она, стараясь осмыслить свою ревность и свою досаду на мужа.- Он не имеет никакого права. Я ему сейчас все выскажу!
Она решила сейчас же найти мужа и высказать ему все: гадко, без конца гадко, то он нравится чужим женщинам и добивается этого, как манный небесной; несправедливо и нечестно, что он отдает чужим то, что по праву принадлежит его жене, прячет от жены свою душу и совесть, чтобы открывать их первому встречному хорошенькому личику. Что худого сделал ему жена? В чем она провинилась? Наконец, давно уже надоело его лганье: он постоянно рисуется, кокетничает, говорит не то, что думает, и старается казаться не тем, что он есть и кем ему быть должно. К чему эта ложь? Пристала ли она порядочному человеку? Если он лжет, то оскорбляет и себя и тех, кому лжет, и не уважает того, о чем лжет. Неужели ему не понятно, что, если он кокетничает и ломается за судейским столом или, сидя за обедом, трактует о прерогативах власти только для того, чтобы насолить дяде, неужели ему не понятно, что этим самым он ставит ни в грош и суд, и себя, и всех, кто его слушает и видит?
Выйдя на большую аллею, Ольга Михайловна придала себе такое выражение, как будто уходила сейчас по хозяйственным надобностям. На террасе мужчины пили ликер и закусывали ягодами; один из них, судебный следователь, толстый пожилой человек, балагур и остряк, должно быть, рассказывал какой-нибудь нецензурный анекдот, потому что, увидев хозяйку, он вдруг схватил себя за жирные губы, выпучил глаза и присел. Ольга Михайловна не любила уездных чиновников. Ей не нравились их неуклюжие церемонные жены, сплетни, частые поездки в гости, лесть перед ее мужем, которого все они ненавидели. Теперь же, когда они пили, были сыты и не собирались уезжать, она чувствовала, что их присутствие утомительно до тоски, но, чтобы не показаться нелюбезной, она приветливо улыбнулась судебному следователю и погрозила ему пальцем. Через залу и гостиную она прошла улыбаясь и с таким видом, как будто шла приказать что-то и распорядиться. "Не дай бог, если кто остановит!"- думала она, но сама заставила себя остановиться в гостиной, чтобы из приличия послушать молодого человека, который сидел за пианино и играл; постояв минутку, она крикнула: "Браво, браво, monsieur Жорж!"- и, хлопнув два раза в ладоши, пошла дальше.
Мужа нашла она в кабинете. н сидел у стола и о чем-то думал. Лицо его было строго, задумчиво и виновато. Это уж был не тот Петр Дмитрич, который спорил за обедом и которого знают гости, а другой - утомленный, виноватый и недовольный собой,которого знает одна только жена. В кабинет пришел он, должно быть, для того, чтобы взять папирос. Перед ним лежал открытый портсигар, набитый папиросами, и одна рука была опущена в ящик стола. Как брал папиросы, так и застыл.
Ольге Михайловне стало жаль его. Было ясно, как день, что человек томился и не находил места, быть мщжет, боролся с собой. Ольга Михайловна молча подошла к столу; желая показать, что она не помнит обеденного спора и уже не сердится, она закрыла портсигар и положила его мужу в боковой карман.
"Что же сказать ему? - думала она.- Я скажу, что ложь тот же ложь чем дальше в лес, тем труднее выбраться из него. Я скажу: ты увлекся своею фальшивою ролью и зашел слишком далеко; ты оскорбил людей, которые были к тебе привязаны и не сделали тебе никакого зла. Поди же извинись перед ними, посмейся над самим собой, и тебе станет легко. А если хочешь тишины и одиночества, то уедем отсюда вместе".
Встретясь глазами с женой, Петр Дмитрич вдруг придал своему лицу выражение, какое у него было за обедом и в саду - равнодушное и слегка насмешливое, зевнул и поднялся с места.
- Теперь шестой час,- сказал он, взглянув на часы.- Если гости смилостивятся и уедут в одиннадцать, то и тогда нам остается ждать еще шесть часов. Весело, нечего сказать!
И, что-то насвистывая, он медленно, своею обычною солидною походкой, вышел из кабинета. Слышно было, как он, солидно ступая, прошел через залу, потом через гостиную, чему-то солидно засмеялся и сказал игравшему молодому человеку: "Бра-о! бра-о!" Скоро шаги его затихли: должно быть, вышел в сад. И уж не ревность и не досада, а настоящая ненависть к его шагам, неискреннему смеху и голосу овладела Ольгой Михайловной. она подошла к окну и поглядела в сад. Петр Дмитрич шел уже по аллее. Заложив одну руку в карман и щелкая пальцами другой, слегка откинув назад голову, он шел солидно, вразвалку и с таким видом, как будто был очень доволен и собой, и обедом, и пищеварением, и природой...
На аллее показались два маленьких гимназиста, дети помещицы Чижевской, только что приехавшие, а с ними студент-гувернер в белом кителе и в очень узких брюках. Поравнявшись с Петром Дмитричем дети и студент остановились и, вероятно, поздравили его с ангелом. Красиво поводя плечами, он потрепал детей за щеки и подал студенту руку небрежно, не глядя на него. Должно быть, студент похвалил погоду и сравнил ее с петербургской, потому что Петр Дмитрич сказал громко и таким тоном, как будто говорил не с гостем, а с судебным приставом или со свидетелем:
- Что-с? У вас в Петербурге холодно? А у нас тут, батенька мой, благорастворение воздухов и изобилие плодов земных. А? Что?
И, заложив в карман одну руку и щелкнув пальцами другой, он зашагал дальше. Пока он не скрылся за кустами орешника, Ольга Михайловна все время смотрела ему в затылок и недоумевала. Откуда у тридцатичетырехлетнего человека эта солидная, генеральская походка? Откуда тяжелая, красивая поступь? Откуда эта начальническая вибрация в голосе, откуда все эти "что-с" и "батенька"?
Ольга Михайловна вспомнила, как она, чтобы не скучать дома, в первые месяцы замужества ездила в город на съезд, где иногда вместо ее крестного отца, графа Алексея Петровича, председательствовал Петр Дмитрич. На председательском кресле, в мундире и с цепью н груди, он совершенно менялся. Величественные жесты, громовый голос, "что-с", "н-да-с", небрежный тон... Все обыкновенное человеческое, свое собственное, что привыкла видеть в нем Ольга Михайловна дома, исчезало в величии, и на кресле сидел не Петр Дмитрич, а какой-то другой человек, которого все звали господином председателем. Сознание, что он - власть, мешало ему покойно сидеть на месте, и она искал случая, чтобы позвонить, строго взглянуть на публику, крикнуть... Откуда брались близорукость и глухота, когда он вдруг начинал плохо видеть и слышать и, величественно морщась, требовал, чтобы говорили громче и поближе подходили к столу. С высоты величия он плохо различал лица и звуки, так что если бы, кажется, в эти минуты подошла к нему сама Ольга Михайловна, то он и ей бы крикнул: "Как ваша фамилия?"
Свидетелям-крестьянам он говорил "ты", на публику кричал так, что его голос был слышен даже на улице, а с адвокатами держал себя невозможно. Если приходилось говорить присяжному поверенному, то Петр Дмитрич сидел к нему несколько боком и щурил глаза в потолок, желая этим показать, что присяжный поверенный тут вовсе не нужен и что он его не признает и не слушает; если же говорил серо одетый частный поверенный, то Петр Дмитрич весь превращался в слух и измерял поверенного насмешливым, уничтожающим взглядом: вот, мол, какие теперь адвокаты! "Что же вы хотите этим сказать?"- перебивал он. Если витиеватый поверенный употреблял какое-нибудь иностранное слово и, например, вместо "фиктивный" произносил "фактивный", то Петр Дмитрич вдруг оживлялся и спрашивал: "Что-с? Как? Фактивный? А что это значит?"- и потом наставительно замечал: "Не употребляйте тех слов, которых вы не понимаете". И поверенный, кончив свою речь, отходил от стола красный и весь в поту, а Петр Дмитрич, самодовольно улыбаясь, торжествуя победу, откидывался на спинку кресла. В своем обращении с адвокатами он несколько подражал графу Алексею Петровичу, но у графа, когда тот, например, говорил: "Защита, помолчите немножко!"- это выходило старчески-добродушно и естественно, у Петра же Дмитрича грубовато и натянуто.
II
Послышались аплодисменты. Это молодой человек кончил играть. Ольга Михайловна вспомнила про гостей и поторопилась в гостиную.
- Я вас заслушалась,- сказала она, подходя к пианино.- Я вас заслушалась. У вас удивительные способности! Но не находите ли вы, что наш пианино расстроен?
В это время в гостиную входили два гимназиста и с ними студент.
- Боже мой, Митя и Коля?- сказала протяжно и радостно Ольга Михайловна, идя к ним навстречу.- Какие большие стали! Даже не узнаешь вас! В где же ваша мама?
- Поздравляю вас с именинником,- начал развязно студент,- и желаю всего лучшего. Екатерина Андреевна поздравляет и просит извинения. Она не совсем здорова.
- Какая же она не добрая! Я ее весь день ждала. А вы давно из Петербурга?- спросила Ольга Михайловна студента.- Какая теперь там погода?- и, не дожидаясь ответа, она ласково взглянула на гимназистов и повторила: - Какие большие выросли! Давно ли вы приезжали сюда с няней, а теперь уже гимназисты! Старое старится, а молодое растет... Вы обедали?
- Ах, не беспокойтесь, пожалуйста!- сказал студент.
- Ведь вы не обедали?
- Ради бога, не беспокойтесь!
- Но ведь вы хотите есть?- спросила Ольга Михайловна грубым и жестким голосом, нетерпеливо и с досадой - это вышло у нее нечаянно, но тотчас же она закашлялась, улыбнулась, покраснела.- Какие большие выросли!- сказала она мягко.
- Не беспокойтесь, пожалуйста!- сказал еще раз студент.
Студент просил не беспокоиться, дети молчали; очевидно, все трое хотели есть. Ольга Михайловна повела их в столовую и приказала Василию накрыть на стол.
- Не добрая ваша мама!- говорила она, усаживая их.- Совсем меня забыла. Не добрая, не добрая, не добрая... Так и скажите ей. А вы на каком факультете?- спросила она у студента.
- На медицинском.
- Ну, а у меня сладость к докторам, представьте.Я очень жалею. что мой муж не доктор. Какое надо иметь мужество, чтобы, например, делать операции или резать трупы! Ужасно! Вы не боитесь? Я бы, кажется, умерла от страха. Вы, конечно, выпьете водки?
- Не беспокойтесь, пожалуйста.
- С дороги нужно, нужно выпить. Я женщина, да и то пью иногда. А Митя и Коля выпьют малаги. Вино слабенькое, не бойтесь. Какие они, право, молодцы! Женить даже можно.
Ольга Михайловна говорила без умолку. Она по опыту знала, что, занимая гостей, гораздо легче и удобнее говорить, чем слушать. Когда говоришь, нет надобности напрягать внимание, придумывать ответы на вопросы и менять выражение лица. Но она нечаянно задала какой-то серьезный вопрос, студент стал говорить длинно, и ей поневоле пришлось слушать. Студент знал, что она когда-то была на курсах, а потом, обращаясь к ней, старался казаться серьезным.
- Вы на каком факультете?- спросила она, забыв, что однажды уже задавала этот вопрос.
- На медицинском.
Ольга Михайловна вспомнила, что давно уже не была с дамами.
- Да? Значит, вы доктором будете?- сказала она, поднимаясь.- Это хорошо. Я жалею, что сама не пошла на медицинские курсы. Так вы тут обедайте, господа, и выходите в сад. Я вас познакомлю с барышнями.
Она вышла и взглянула на часы: было без пяти минут шесть. И она удивилась, что время идет так медленно, и ужаснулась, что до полуночи, когда разъедутся гости, осталось еще шесть часов. Куда убить эти шесть часов? Какие фразы говорить? Как держать себя с мужем?
В гостиной и на террасе не было ни души. Все гости разбрелись по саду.
"Нужно будет предложить им до чая прогулку в березняк или катанье на лодках,- думала Ольга Михайловна,, торопясь к крокету, откуда слышались голоса и смех.- А стариков усадить играть в винт..."
От крокета навстречу ей шел лакей Григорий с пустыми бутылками.
- Где же барыни?- спросила она.
- В малиннике. Там и барин.
- А, господи боже мой!- с ожесточением крикнул ктото на крокете.- Да я же тысячу раз говорил вам то же самое! Чтобы знать болгар, надо их видеть! Нельзя судить по газетам!
От этого крика, или от чего другого, Ольга Михайловна вдруг почувствовала сильную слабость во всем теле, особенно в ногах и в плечах. Ей вдруг захотелось не говорить, не слышать, не двигаться.
- Григорий,- сказала она томно и с усилием,- когда вы будете подавать чай или что-нибудь, то, пожалуйста, не обращайтесь ко мне, не спрашивайте, не говорите ни о чем... Делайте все сами и... и не стучите ногами. Умоляю... Я не могу, потому что...
Она не договорила и пошла дальше к крокету, но по дороге вспомнила о барынях и повернула к малиннику. Небо, воздух и деревья по-прежнему хмурились и обещали дождь; было жарко и душно; громадные стаи ворон, предчувствуя непогоду, с криком носились над садом. Чем ближе к огороду, тем аллеи становились запущеннее, темнее и уже; на одной из них, прятавшейся в густой заросли диких груш, кислиц, молодых дубков, хмеля, целые облака мелких черных мошек окружили Ольгу Михайловну; она закрыла руками лицо и стала насильно воображать маленького человечка... В воображении пронеслись Григорий, Митя, Коля, лица мужиков, приходивших утром поздравлять...
Послышались чьи-то шаги, и она открыла глаза. К ней навстречу быстро шел дядя Николай Николаич.
- Это ты, милая? Очень рад...- начал он, задыхаясь.- На два слова...- Он вытер платком свой бритый красный подбородок, потом вдруг отступил шаг назад, всплеснул руками и выпучил глаза.- Матушка, до каких же пор это будет продолжаться?- заговорил он быстро, захлебываясь.- Я тебя спрашиваю: где границы? не говорю уже о том, что его держимордовские взгляды деморализуют среду, что он оскорбляет во мне и в каждом честном, мыслящем человеке все святое и лучшее - не говорю, но пусть он будет хоть приличен! Что такое? Кричит, рычит, ломается, корчит из себя какого-то Бонапарта, не дает слова сказать... черт его знает! Какие-то величественные жесты, генеральский смех, снисходительный тон! Да позвольте вас спросить: кто он такой? Я тебя спрашиваю: кто он такой? Муж своей жены, мелкопоместный титуляр, которому посчастливилось жениться на богатой! Выскочка и юнкер, каких много! Щедринский тип! Клянусь богом, что-нибудь из двух: или он страдает манией величия или в самом деле права эта старая, выжившая из ума крыса, граф Алексей Петрович, когда говорит, что теперешние дети и молодые люди поздно становятся взрослыми и до сорока лет играют в извозчики и в генералы!
- Это верно, верно...- согласилась Ольга Михайловна.- Позвольте мне пройти.
- Теперь ты рассуди, к чему это приведет?- продолжал дядя, загораживая ей дорогу.- Чем кончится эта игра в консерватизм и в генералы? Уже под суд попал! Попал! Я очень рад! Докричался и достукался до того, что угодил на скамью подсудимых. И не то чтобы окружный суд или что, а судебная палата! Хуже этого, кажется, и придумать нельзя! Во-вторых,, со всеми рассорился! Сегодня именины, а, погляди, не приехали ни Востряков, ни Яхонтов, ни Владимиров, ни Шевуд, ни граф... На что, кажется, консервативнее графа Алексея Петровича, да и тот не приехал. И никогда больше не приедет! Увидишь, что не приедет!
- Ах, боже мой, да я-то тут при чем?- спросила Ольга Михайловна.
- Как при чем? Ты его жена! Ты умна, была на курсах, и в твоей власти сделать из него честного работника!
- На курсах не учат, как влиять на тяжелых людей. Я должна буду, кажется, просить у всех вас извинения, что была на курсах!- сказала Ольга Михайловна резко.- Послушай, дядя, если у тебя целый день над ухом будут играть одни и те же гаммы, то ты не усидишь на месте и сбежишь. Я уж круглый год по целым дням слышу одно и то же. Господа, надо же, наконец, иметь сожаление!
Дядя сделал очень серьезное лицо, потом пытливо поглядел на нее и покривил рот насмешливою улыбкой.
- Вот оно что!- пропел он старушечьим голосом.- Виноват-с!- сказал он и церемонно раскланялся.- Если ты сама подпала под его влияние и изменила убеждения, то так бы и сказала раньше. Виноват-с!
- Да, я изменила убеждения!- крикнула она.- Радуйся!
- Виноват-с!
Дядя в последний раз церемонно поклонился, как-то вбок, и, весь съежившись, шаркнул ногой и пошел назад.
"Дурак,- подумала Ольга Михайловна.- И ехал бы себе домой".
Дам и молодежь нашла она на огороде в малиннике. Одни ели малину, другие, кому уже надоела малина, бродили по грядам клубники или рылись в сахарном горошке. Несколько в сторону от малинника, около ветвистой яблони, кругом подпертой палками, повыдерганными из старого полисадника, Петр Дмитрич косил траву. Волосы его падали на лоб, галстук развязался, часовая цепочка выпала из петли. В каждом его шаге и взмахе косой чувствовались уменье и присутствие громадной физической силы. Возле него стояли Любочка и дочери соседа, полковника Букреева, Наталья и Валентина, или, как их все звали, Ната и Вата, анемичные и болезненно-полные блондинки, лет шестнадцати - семнадцати, в белых платьях, поразительно похожие друг на друга. Петр Дмитрич учил их косить.
- Это очень просто...- говорил он.- Нужно только уметь держать косу и не горячиться, то есть не употреблять силы больше, чем нужно. Вот так... Не угодно ли теперь вам?- предложил он косу Любочке.- Ну-ка!
Любочка неумело взяла в руки косу, вдруг покраснела и засмеялась.
- Не робейте, Любовь Александровна!- крикнула Ольга Михайловна так громко, чтобы ее могли слышать все дамы и знать, что она с ними.- Не робейте! Надо учиться! Выйдете за толстовца, косить заставит.
Любочка подняла косу, но опять засмеялась и, обессилев от смеха, тотчас же опустила ее. Ей было стыдно и приятно, что с нею говорят, как с большой. Ната, не улыбаясь и не робея, с серьезным, холодным лицом, взяла косу, взмахнула и запутала ее в траве; Вата, тоже не улыбаясь, серьезная и холодная, как сестра, молча взяла косу и вонзила ее в землю. Проделав это, обе сестры взялись под руки и молча пошли к малине.
Петр Дмитрич смеялся и шалил, как мальчик и это детски-шаловливое настроение, когда он становился чрезмерно добродушен, шло к нему гораздо более, чем что-либо другое. Ольга Михайловна любила его таким. Но мальчишество его продолжалось обыкновенно недолго. Так и на этот раз, пошалив с косой, он почему-то нашел нужным придать своей шалости серьезный оттенок.
- Когда я кошу, то чувствую себя, знаете ли, здоровее и нормальнее,- сказал он.- Если бы меня заставили довольствоваться одною только умственной жизнью, то я бы, кажется, с ума сошел. Чувствую, что я не родился культурным человеком! Мне бы косить, пахать, сеять, лошадей выезжать...
И у Петра Дмитрича с дамами начался разговор о преимуществах физического труда, о культуре, потом о вреде денег, о собственности. Слушая мужа, Ольга Михайловна почему-то вспомнила о своем приданом.
"А ведь будет время,- подумала она,- когда он не простит мне, что я богаче его. Он горд и самолюбив. Пожалуй, возненавидит меня за то, что многим обязан мне".
Она остановилась около полковника Букреева, который ел малину и тоже принимал участие в разговоре.
- Пожалуйте,- сказал он, давая дорогу Ольге Михайловне и Петру Дмитричу.- Тут самая спелая... Итак-с, по мнению Прудона,- продолжал он, возвысив голос,- собственность есть воровство. Но я, признаться, Прудона не признаю и философом его не считаю. Для меня французы не авторитет, бог с ними!
- Ну, что касается Прудонов и всяких там Боклей, то я тут швах,- сказал Петр Дмитрич.- Насчет философии обращайтесь вот к ней, к моей супруге. Она была на курсах и всех этих Шопенгауэров и Прудонов насквозь...
Ольге Михайловне опять стало скучно. Она опять пошла по саду, по узкой тропиночке, мимо яблонь и груш, и опять у нее был такой вид, как будто шла она по очень важному делу. А вот изба садовника... На пороге сидела жена садовника Варвара и ее четверо маленьких ребятишек с большими стрижеными головами. Варвара тоже была беременна и собиралась родить, по ее вычислениям, к Илье-пророку. Поздоровавшись, Ольга Михайловна молча оглядела ее детей и спросила:
- Ну, как ты себя чувствуешь?
- А ничего...
Наступило молчание. Обе женщины молча как будто понимали друг друга.
- Страшно родить в первый раз,- сказала Ольга Михайловна, подумав,- мне все кажется, что я не перенесу, умру.
- И мне представлялось, да вот жива же... Мало ли чего!
Варвара, беременная уже в пятый раз и опытная, глядела на свою барыню несколько свысока и говорила с нею наставительным тоном, а Ольга Михайловна невольно чувствовала ее авторитет; ей хотелось говорить о своем страхе, о ребенке, об ощущениях, но она боялась, чтобы это не показалось Варваре мелочным и наивным. И она молчала и ждала, когда сама Варвара скажет что-нибудь.
- Оля, домой идем!- крикнул из малинника Петр Дмитрич.
Ольге Михайловне нравилось молчать, ждать и глядеть на Варвару. Она согласилась бы простоять так, молча и без всякой надобности, до самой ночи. Но нужно было идти. Едва она отошла от избы, как уж к ней навстречу бежала Любочка, Вата и Ната. Две последние не добежали до нее на целую сажень и обе разом остановились как вкопанные; Любочка же добежала и повисла к ней на шею.
- Милая! Хорошая! Бесценная!- заговорила она, целуя ее в лицо и в шею.- Поедемте чай пить на остров!
- На остров! На остров!- сказали обе разом одинаковые Вата и Ната, не улыбаясь.
- Но ведь дождь будет, мои милые.
- Не будет, не будет!- крикнула Любочка, делая плачущее лицо.- Все согласны ехать! Милая, хорошая!
- Там все собираются ехать чай пить на остров,- сказал Петр Дмитрич, подходя.- Распорядись... Мы все поедем на лодках, а самовары и все прочее надо отправить с прислугой в экипаже.
Он пошел рядом с женой и взял ее под руку. Ольге Михайловне захотелось сказать мужу что-нибудь неприятное, колкое, хотя бы даже упомянуть о приданом, чем жестче, тем, казалось, лучше. Она подумала и сказала:
- Отчего это граф Алексей Петрович не приехал? Как жаль!
- Я очень рад, что он не приехал,- солгал Петр Дмитрич.- Мне этот юродивый надоел пуще горькой редьки.
- Но ведь ты до обеда ждал его с таким нетерпением!
III
Через полчаса все гости уже толпились на берегу около свай, где были привязаны лодки. Все много говорили, смеялись и от излишней суеты никак не могли усесться в лодки. Три лодки были уже битком набиты пассажирами, а две стояли пустые. От этих двух пропали куда-то ключи, и от реки то и дело бегали во двор посланные поискать ключей. Одни говорили, что ключи у Григория, другие - что они у приказчика, третьи советовали призвать кузнеца и отбить замки. И все говорили разом, перебивая и заглушая друг друга. Петр Дмитрич нетерпеливо шагал по берегу и кричал:
- Это черт знает что такое! Ключи должны всегда лежать в передней на окне! Кто смел взять их оттуда? Приказчик может, если ему угодно, завести себе свою лодку!
Наконец ключи нашлись. тогда оказалось, что не хватает двух весел. Снова поднялась суматоха. Петр Дмитрич, которому наскучило шагать, прыгнул в узкий и длинный челн, выдолбленный из тополя, и, покачнувшись, едва не упав в воду, отчалил от берега. За ним одна за другою, при громком смехе и визге барышень, поплыли и другие лодки.
Белое облачное небо, прибрежные деревья, камыш и лодки с людьми и с веслами отражались в воде, как в зеркале; под лодками, далеко в глубине, в бездонной пропасти тоже было небо и летали птицы. Один берег, на котором стояла усадьба, был высок, крут и весь покрыт деревьями; на другом, отлогом, зеленели широкие заливные луга и блестели звезды. Проплыли лодки саженей пятьдесят, и из-за печально склонившихся верб на отлогом берегу показались избы, стадо коров; стали слышаться песни, пьяные крики и звуки гармоники.
Там и сям по реке шныряли челны рыболовов, плывших ставить на ночь свои переметы. В одном челноке сидели подгулявшие музыканты-любители и играли на самоделковых скрипках и виолончели.
Ольга Михайловна сидела у руля. Она приветливо улыбалась и много говорила, чтобы занять гостей, а сама искоса поглядывала на мужа. Он плыл на своем челне впереди всех, стоя и работая одним веслом. Легкий остроносый челнок, который все гости звали душегубкой, а сам Петр Дмитрич почему-то Пендераклией, бежал быстро; он имел живое, хитрое выражение и, казалось, ненавидел тяжелого Петра Дмитрича и ждал удобной минуты, чтобы выскользнуть из-под его ног. Ольга Михайловна посматривала на мужа, и ей были противны его красота, которая нравилась всем, затылок, его поза, фамильярное обращение с женщинами; она ненавидела всех женщин, сидевших в лодке, ревновала и в то же время в каждую минуту вздрагивала и боялась, чтобы валкий челнок не опрокинулся и не наделал бед.
- Тише, Петр!- кричала она, и сердце ее замирало от страха.- Садись в лодку! Мы и так верим, что ты смел!
Беспокоили ее и те люди, которые сидели с нею в лодке. Все это были обыкновенные, недурные люди, каких много, но теперь каждый из них представлялся ей необыкновенным и дурным. В каждом она видела одну только неправду. "Вот,- думала она,- работает веслом молодой шатен в золотых очках и с красивою бородкой, это богатый, сытый и всегда счастливый маменькин сынок, которого все считают честным, свободомыслящим, передовым человеком. Еще года нет, как он кончил в университете и приехал на житье в уезд, но уж говорит про себя: "Мы земские деятели". Но пройдет год, и он, как многие другие, соскучится, уедет в Петербург и, чтобы оправдать свое бегство, будет всюду говорить, что земство никуда не годится и что он обманут. А с другой лодки, не отрывая глаз, глядит на него молодая жена и верит, что он "земский деятель", как через год поверит тому, что земство никуда не годится. А вот полный, тщательно выбриты господин в соломенной шляпе с широкою лентой и с дорогою сигарой в зубах. Этот любит говорить: "Пора нам бросить фантазии и приняться за дело!" У него йоркширские свиньи, бутлеровские ульи, рапс, ананасы, маслобойня, сыроварня, итальянская двойная бухгалтерия. Но каждое лето, чтобы осенью жить с любовницей в Крыму, он продает на сруб свой лес и закладывает по частям землю. А вот дядюшка Николай Николаич, который сердит на Петра Дмитрича и все-таки почему-то не уезжает домой!"
Ольга Михайловна поглядывала на другие лодки,, и там она видела одних только неинтересных чудаков, актеров или недалеких людей. Вспомнила она всех, кого только знала в уезде, и никак не могла вспомнить ни одного такого человека, о котором могла бы сказать или подумать хоть что-нибудь хорошее. Все, казалось ей, бездарны, бледны, недалеки, узки, фальшивы, бессердечны, все говорили не то, что думали, и делали не то, что хотели. Скука и отчаяние душили ее; ей хотелось вдруг перестать улыбаться, вскочить и крикнуть: "Вы мне надоели!"- и потом прыгнуть из лодки и поплыть к берегу.
- Господа, возьмем Петра Дмитрича на буксир!- крикнул кто-то.
- На буксир! На буксир!- подхватили остальные.- Ольга Михайловна, берите на буксир вашего мужа.
Чтобы взять на буксир, Ольга Михайловна, сидевшая у руля, должна была не пропустить момента и ловко схватить Пендераклию у носа за цепь. Когда она нагибалась за цепью, Петр Дмитрич поморщился и испуганно посмотрел на нее.
- Как бы ты не простудилась тут!- сказал он.
"Если ты боишься за меня и за ребенка, то зачем же ты меня мучишь?"- подумала Ольга Михайловна.
Петр Дмитрич признал себя побежденным и, не желая плыть на буксире, прыгнул с Пендераклии в лодку, и без того уж набитую пассажирами, прыгнул так неаккуратно, что лодка сильно накренилась, и все вскрикнули от ужаса.
"Это он прыгнул, чтобы нравиться женщинам,- подумала Ольга Михайловна.- Он знает, что это красиво..."
У нее, как думала она, от скуки, досады, от напряженной улыбки и от неудобства, какое чувствовалось во всем теле, началась дрожь в руках и ногах. И чтобы скрыть от гостей эту дрожь, она старалась громче говорить, смеяться, двигаться...
"В случае, если я вдруг заплачу,- думала она,- то скажу, что у меня болят зубы..."
Но вот наконец лодки пристали к острову "Доброй Надежды". Так назывался полуостров, образовавшийся вследствие загиба реки под острым углом, покрытый старою рощей из березы, дуба, вербы и тополя. Под деревьями уже стояли столы, дымили самовары, и около посуды уже хлопотали Василий и Григорий, в своих фраках и в белых вязаных перчатках. На другом берегу, против "Доброй Надежды", стояли экипажи, приехавшие с провизией. С экипажей корзины и узлы с провизией переправлялись на остров в челноке, очень похожем на Пендераклию. У лакеев, кучеров и даже у мужика, который сидел в челноке, выражение лиц было торжественное, именинное, какое бывает только у детей и прислуги.
Пока Ольга Михайловна заваривала чай и наливала первые стаканы, гости занимались наливкой и сладостями. Потом же началась суматоха, обычная на пикниках во время чаепития, очень скучная и утомительная для хозяек. Едва Григорий и Василий успели разнести, как к Ольге Михайловне уже потянулись руки с пустыми стаканами. Один просил без сахару, другой - покрепче, третий - пожиже, четвертый благодарил. И все это Ольга Михайловна должна была помнить и потом кричать: "Иван Петрович, это вам без сахару?" или: "Господа, кто просил пожиже?" Но тот, кто просил пожиже и без сахару, уж не помнил этого и, увлекшись приятными разговорами, брал первый попавшийся стакан. В стороне от стола бродили, как тени, унылые фигуры и делали вид, что ищут в траве грибов или читают этикеты на коробках,- это те, которым не хватило стаканов. "Вы пили чай?"- спрашивала Ольга Михайловна, и тот, к которому относился этот вопрос, просил не беспокоиться и говорил: "Я подожду",- хотя для хозяйки было удобнее, чтобы гости не ждали, а торопились.
Одни, занятые разговорами, пили чай медленно, задерживая у себя стаканы по получасу, другие же, в особенности кто много пил за обедом, не отходили от стола и выпивали стакан з стаканом, так что Ольга Михайловна едва успевала наливать. Один молодой шутник пил чай вприкуску и все приговаривал: "Люблю, грешный человек, побаловать себя китайскою травкой". То и дело просил он с глубоким вздохом: "Позвольте еще одну черепушечку!" Пил он много, сахар кусал громко и думал, что все это смешно и оригинально и что он отлично подражает купцам. Никто не понимал, что все эти мелочи были мучительны для хозяйки, да и трудно было понять, так как Ольга Михайловна все время приветливо улыбалась и болтала вздор.
А она чувствовала себя нехорошо... Ее раздражали многолюдство, смех, вопросы, шутник, ошеломленные и сбившиеся с ног лакеи, дети, вертевшиеся около стола; ее раздражало, что Вата похожа на Нату, Коля на Митю, и что не разберешь, кто из них пил уже чай, а кто еще нет. Она чувствовала, что ее напряженная улыбка переходит в злое выражение, и ей каждую минуту казалось, что она сейчас заплачет.
- Господа, дождь!- крикнул кто-то
Все посмотрели на небо.
- Да, в самом деле дождь...- подтвердил Петр Дмитрич и вытер щеку.
Небо уронило только несколько капель, настоящего дождя еще не было, но гости побросали чай и заторопились. Сначала все хотели ехать в экипажах, но раздумали и направились к лодкам. Ольга Михайловна, под предлогом, что ей нужно поскорее распорядиться насчет ужина, попросила позволения отстать от общества и ехать домой в экипаже.
Сидя в коляске, она прежде всего дала отдохнуть своему лицу от улыбки. С злым лицом она ехала через деревню и с злым лицом отвечала на поклоны встречных мужиков. Приехав домой, она прошла черным ходом к себе в спальню и прилегла н постель мужа.
- Господи боже мой,- шептала она,- к чему эта каторжная работа? К чему эти люди толкутся здесь и делают вид, что им весело? К чему я улыбаюсь и лгу? Не понимаю, не понимаю!
Послышались шаги и голоса. Это вернулись гости.
"Пусть,- подумала Ольга Михайловна.- Я еще полежу".
Но в спальню вошла горничная и сказала:
- Барыня, Марья Григорьевна уезжает!
Ольга Михайловна вскочила, поправила прическу и поспешила из спальни.
- Марья Григорьевна, что же это такое?- начала она обиженным голосом, идя навстречу Марье Григорьевне.- Куда вы это торопитесь?
- Нельзя, голубчик, нельзя! Я и так уже засиделась. Меня дома дети ждут.
- Не добрая вы! Отчего же вы детей с собой не взяли?
- Милая, если позволите, я привезу их к вам как-нибудь в будень, но сегодня...
- Ах, пожалуйста,- перебила Ольга Михайловна,- я буду очень рада! Дети у вас такие милые! Поцелуйте их всех... Но право, вы меня обижаете! Зачем торопиться, не понимаю!
- Нельзя, нельзя... Прощайте, милая. Берегите себя. Вы ведь в таком теперь положении...
И обе поцеловались. Проводив гостью до экипажа, Ольга Михайловна пошла в гостиную к дамам. Там уж огни были зажжены, и мужчины усаживались играть в карты.
IV
Гости стали разъезжаться после ужина, в четверть первого. Провожая гостей, Ольга Михайловна стояла на крыльце и говорила:
- Право, вы бы взяли шаль! Становится немножко свежо. Не дай бог, простудитесь!
- Не беспокойтесь, Ольга Михайловна!- отвечали гости, усаживаясь.- Ну, прощайте! Смотрите же, мы ждем вас! Не обманите!
- Тпррр!- сдерживал кучер лошадей.
- Трогай, Денис! Прощайте, Ольга Михайловна!
- Детей поцелуйте!
Коляска трогалась с места и тотчас же исчезала в потемках. В красном круге, бросаемом лампою на дорогу, показывалась новая пара или тройка нетерпеливых лошадей и силуэт кучера с протянутыми вперед руками. Опять начинались поцелуи, упреки и просьбы приехать еще раз или взять шаль. Петр Дмитрич выбегал из передней и помогал дамам сесть в коляску.
- Ты поезжай теперь на Ефремовщину,- учил он кучера.- Через Манькино ближе, да там дорога хуже. Чего доброго опрокинешь... Прощайте, моя прелесть! Mille compliments вашему художнику!
- Прощайте, душечка Ольга Михайловна! Уходите в комнаты, а то простудитесь! Сыро!
- Тпррр! Балуешься!
- Это какие же у вас лошади?- спрашивал Петр Дмитрич.
- В великом посту у Хайдарова купили,- отвечал кучер.
- Славные конячки...
И Петр Дмитрич хлопал пристяжную по крупу.
- Ну, трогай! Дай бог час добрый!
Наконец уехал последний гость. Красный круг на дороге закачался,- поплыл в сторону, сузился и погас - это Василий унес с крыльца лампу. В прошлые разы обыкновенно, проводив гостей, Петр Дмитрич и Ольга Михайловна начинали прыгать в зале друг перед другом, хлопать в ладоши и петь: "Уехали! уехали! уехали!" Теперь же Ольге Михайловне было не до того. Она пошла в спальню, разделась и легла в постель.
Ей казалось, что она уснет тотчас же и будет спать крепко. Ноги и плечи ее болезненно ныли, голова отяжелела от разговоров, и во всем теле по-прежнему чувствовалось какое-то неудобство. Укрывшись с головой, она полежала минуты три, потом взглянула из-под одеяла на лампадку, прислушалась к тишине и улыбнулась.
- Хорошо, хорошо...- зашептала она, подгибая ноги, которые, казалось ей, оттого что она много ходила, стали длиннее.- Спать, спать...
Ноги не укладывались, всему телу было неудобно, и она повернулась на другой бок. По спальне с жужжанием летала большая муха и беспокойно билась о потолок. Слышно было также, как в зале Григорий и Василий, осторожно ступая, убирали столы; Ольге Михайловне стало казаться, что она уснет и ей будет удобно только тогда, когда утихнут эти звуки. И она опять нетерпеливо повернулась на другой бок.
Послышался из гостиной голос мужа. Должно быть, кто-нибудь остался ночевать, потому что Петр Дмитрич к кому-то обращался и громко говорил:
- Я не скажу, чтобы граф Алексей Петрович был фальшивый человек. Но он поневоле кажется таким, потому что все вы, господа, стараетесь видеть в нем не то, что он есть на самом деле. В его юродивости видят оригинальный ум, в фамильярном обращении - добродушие, в полном отсутствии взглядов видят консерватизм. Допустим даже, что он в самом деле консерватор восемьдесят четвертой пробы. Но что это такое, в сущности, консерватизм?
Петр Дмитрич, сердитый и на графа Алексея Петрович, и на гостей, и на самого себя, отводил теперь душу. Он бранил и графа и гостей и с досады на самого себя готов был высказывать и проповедовать, что угодно. Проводив гостя, он походил из угла в угол по гостиной, прошелся по столовой, по коридору, по кабинету, потом опять по гостиной, и вошел в спальню. Ольга Михайловна лежала на спине, укрытая одеялом только по пояс (ей уже казалось жарко)6 и со злым лицом следила за мухой, которая стучала по потолку.
- Разве кто остался ночевать?- спросила она.
- Егоров.
Петр Дмитрич разделся и лег на свою постель. Он молча закурил папиросу и тоже стал следить за мухой. Взгляд его был суров и беспокоен. Молча минут пять Ольга Михайловна глядела на его красивый профиль. Ей казалось почему-то, что если бы муж вдруг повернулся к ней лицом и сказал: "Оля, мне тяжело",- то она заплакала бы или засмеялась, и ей стало бы легко. Она думала, что ноги ноют и всему ее телу неудобно оттого, что у нее напряжена душа.
- Петр, о чем ты думаешь?- спросила она.
- Так, ни о чем...- ответил муж.
- У тебя в последнее время завелись от меня какие-то тайны. Это нехорошо.
- Почему же нехорошо?- ответил Петр Дмитрич сухо и не сразу.- У каждого из нас есть своя личная жизнь, должны быть и свои тайны поэтому.
- Личная жизнь, свои тайны... все это слова! Пойми, что ты меня оскорбляешь!- сказала Ольга Михайловна, поднимаясь и садясь на постели.- Если у тебя тяжело на душе, то почему ты скрываешь это от меня? И почему ты находишь более удобным откровенничать с чужими женщинами, а не с женой? Я ведь слышала, как ты сегодня на пасеке изливался перед Любочкой.
- Ну, и поздравляю. Очень рад, что слышала.
Это значило: оставь меня в покое, не мешай мне думать! Ольга Михайловна возмутилась. Досада, ненависть и гнев, которые накоплялись у нее в течение дня, вдруг точно запенились; ей хотелось сейчас же, не откладывая до завтра, высказать мужу все, оскорбить его, отомстить... Делая над собой усилия, чтобы не кричать, она сказала:
- Так знай же, что все это гадко, гадко и гадко! Сегодня я ненавидела тебя весь день - вот что ты наделал!
Петр Дмитрич тоже поднялся и сел.
- Гадко, гадко, гадко!- продолжала Ольга Михайловна, начиная дрожать всем телом.- Меня нечего поздравлять! Поздравь ты лучше самого себя! Срам, срам! Долгался до такой степени, что стыдишься оставаться с женой в одной комнате! Фальшивый ты человек! Я вижу тебя насквозь и понимаю каждый твой шаг!
- Оля, когда ты бываешь не в духе, то, пожалуйста, предупреждай меня. Тогда я буду спать в кабинете.
Сказавши это, Петр Дмитрич взял подушку и вышел из спальни. Ольга Михайловна не предвидела этого. Несколько минут она молча, с открытым ртом и дрожа всем телом, глядела на дверь, за которою скрылся муж, и старалась понять, что значит это. Есть ли это один из тех приемов, которые употребляют в спорах фальшивые люди, когда бывают неправы, или же это оскорбление, обдуманно нанесенное ее самолюбию? Как понять? Ольге Михайловне припомнился ее двоюродный брат, офицер, веселый малый, который часто со смехом рассказывал ей, что когда ночью "супружница начинает пилить" его, то он обыкновенно берет подушку и, посвистывая, уходит к себе в кабинет, а жена остается в глупом и смешном положении. Этот офицер женат на богатой, капризной и глупой женщине, которую он не уважает и только терпит.
Ольга Михайловна вскочила с постели. По ее мнению, теперь ей оставалось только одно: поскорее одеться и навсегда уехать из этого дома. Дом был ее собственный, но тем хуже для Петра Дмитрича. Не рассуждая, нужно это или нет, она быстро пошла в кабинет, чтобы сообщить мужу о своем решении ("Бабья логика!"- мелькнуло у нее в мыслях) и сказать ему на прощанье еще что0нибудь оскорбительное, едкое...
Петр Дмитрич лежал на диване и делал вид, то читает газету. Возле него на стуле горела свеча. Из-за газеты н было видно его лица.
- Потрудитесь мне объяснить, что это значит? Я вас спрашиваю!
- Вас...- передразнил Петр Дмитрич, не показывая лица.- Надоело, Ольга! Честное слово, я утомлен, и мне теперь не до этого... Завтра будем браниться.
- Нет, я тебя отлично понимаю!- продолжала Ольга Михайловна.- Ты меня ненавидишь! Да, да! Ты меня ненавидишь за то, что я богаче тебя! Ты никогда не простишь мне этого и всегда будешь лгать мне! ("Бабья логика!"- опять мелькнуло в ее мыслях.) Сейчас, я знаю, ты смеешься надо мной... Я даже уверена, что ты и женился на мне только затем, чтобы иметь ценз и этих подлых лошадей... О, я несчастная!
Петр Дмитрич уронил газету и приподнялся. Неожиданное оскорбление ошеломило его. Он детски-беспомощно улыбнулся, растерянно поглядел на жену и, точно защищая себя от ударов, протянул к ней руки и сказал умоляюще:
- Оля!
И, ожидая, что она скажет еще что-нибудь ужасное, он прижался к спинке дивана, и вся его большая фигура стала казаться такою же беспомощно-детской, как и улыбка.
- Оля, как ты могла это сказать?- прошептал он.
Ольга Михайловна опомнилась. Она вдруг почувствовала свою безумную любовь к этому человеку, вспомнила что он ее муж, Петр Дмитрич, без которого она не может прожить ни одного дня и который ее любит тоже безумно. Она зарыдала громко, не своим голосом, схватила себя за голову и побежала назад в спальню.
Она упала в постель, и мелкие, истеричные рыдания, мешающие дышать, от которых сводит руки и ноги, огласили спальню. Вспомнив, что через три-четыре комнаты ночует гость, она спрятала голову под подушку, чтобы заглушить рыдания, но подушка свалилась на пол, и сама она едва не упала, когда нагнулась за ней; потянула она к лицу одеяло, но руки не слушались и судорожно рвали все, за что она хваталась.
Ей казалось, что все уже пропало, что неправда, которую она сказала для того, чтобы оскорбить мужа, разбила вдребезги всю ее жизнь. Муж не простит ее. Оскорбление, которое она нанесла ему, такого сорта, что его не сгладишь никакими ласками, ни клятвами... Как она убедит мужа, что сама не верила тому, что говорила?
- Кончено, кончено!- кричала она, не замечая, что подушка опять свалилась на пол.- Ради бога, ради бога!
Должно быть, разбуженные ее криками, уже проснулись гость и прислуга; завтра весь уезд будет знать, что с нею была истерика, и все обвинят в этом Петра Дмитрича. Она делал усилия, чтобы сдержать себя, но рыдания с каждою минутой становились все громче и громче.
- Ради бога!- кричала она не своим голосом и не понимала, для чего кричит это.- Ради бога!
Ей показалось, что под нею провалилась кровать и ноги завязли в одеяле. Вошел в спальню Петр Дмитрич в халате и со свечой в руках.
- Оля, полно!- сказал он.
Она поднялась и, стоя в постели на коленях, жмурясь от свечи, выговорила сквозь рыдания:
- Пойми... пойми...
Ей хотелось сказать, что ее замучили гости, его ложь, ее ложь, что у нее накипело, но она могла только выговорить:
- Пойми... пойми!
- На, выпей!- сказал он, подавая ей стакан воды.
Она послушно взяла стакан и стала пить, но вода расплескалась и полилась ей на руки, грудь, колени... "Должно быть, я теперь ужасно безобразна!"- подумала она. Петр Дмитрич молча уложил ее в постель и укрыл одеялом, потом взял свечу и вышел.
- Ради бога!- крикнула опять Ольга Михайловна.- Петр, пойми, пойми!
Вдруг что-то сдавило ее внизу живота и спины с такою силой, что плач ее оборвался, и она от боли укусила подушку. Но боль тотчас же отпустила ее, и она опять зарыдала.
Вошла горничная и, поправляя на ней одеяло, спросила встревоженно:
- Барыня, голубушка, что с вами?
- Убирайтесь отсюда!- строго сказал Петр Дмитрич, подходя к постели.
- Пойми, пойми...- начала Ольга Михайловна.
- Оля, прошу тебя, успокойся!- сказал он.- Я не хотел тебя обидеть. Я не ушел бы из спальни, если бы знал, что это на тебя так подействует. Мне просто было тяжело. Говорю тебе как честный человек...
- Пойми... Ты лгал, я лгала...
- Я понимаю... Ну, ну, будет! Я понимаю...- говорил Петр Дмитрич нежно, садясь на ее постель.- То сказала ты сгоряча, понятно... Клянусь богом, я люблю тебя больше всего на свете и, когда женился на тебе, ни разу не вспомнил, что ты богата. Я бесконечно любил - и только... Уверяю тебя. Никогда я не нуждался и не знал цены деньгам, а потому не умею чувствовать разницы между твоим состоянием и моим. Мне всегда казалось, что мы одинаково богаты. Я что я в мелочах фальшивил, то это... конечно, правда. Жизнь у меня до сих пор была устроена так несерьезно, что как-то нельзя обойтись без мелкой лжи! Мне теперь самому тяжело. Оставим этот разговор, бога ради!...
Ольга Михайловна опять почувствовала сильную боль и схватила мужа за рукав.
- Больно, больно, больно...- сказала она быстро.- Ах, больно!
- Черт бы взял этих гостей!- пробормотал Петр Дмитрич, поднимаясь.- Ты не должна была ездить сегодня на остров!- крикнул он.- И как это я, дурак, не остановил тебя? Господи боже мой!
Он досадливо почесал себе голову, махнул рукой и вышел из спальни.
Потом он несколько раз входил, садился к ней на кровать и говорил много, то сердито, но она плохо слышала это. Рыдания чередовались у нее с страшною болью, и каждая новая боль была сильнее и продолжительнее. Сначала во время боли она задерживала дыхание и кусала подушку, но потом стала кричать неприличным, раздирающим голосом. Раз, увидев около себя мужа, она вспомнила, что оскорбила его, и, не рассуждая, бред ли это, или настоящий Петр Дмитрич, схватила обеими руками его руку и стала целовать ее.
- Ты лгал, я лгала...- начала она оправдываться.- Пойми, пойми... Меня замучили, вывели из терпенья...
- Оля, мы тут не одни!- сказал Петр Дмитрич.
Ольга Михайловна приподняла голову и увидела Варвару, которая стояла на коленях около комода и выдвигала нижний ящик. Верхние ящики были уже выдвинуты. Кончив с комодом, Варвара поднялась и, красная от напряжения, с холодным, торжественным лицом принялась отпирать шкатулку.
- Марья, не отопру!- сказала она шепотом.- Отопри, что ли.
Горничная Марья ковыряла ножницами в подсвечнике, чтобы вставить новую свечу; она подошла к Варваре и помогла ей отпереть шкатулку.
- Чтоб ничего запертого не было...- шептала Варвара.- Отопри, мать моя, и этот коробок. Барин,- обратилась она к Петру Дмитричу,- вы бы послали к отцу Михаилу, чтоб царские врата отпер! Надо!
- Делайте: что хотите,- сказал Петр Дмитрич, прерывисто дыша,- только, ради бога, скорей доктора или акушерку! Поехал Василий? Пошли еще кого-нибудь. Пошли своего мужа!
"Я рожу",- сообразила Ольга Михайловна.- Варвара,- простонала она,- но ведь он родится не живой!
- Ничего, ничего, барыня...- зашептала Варвара..- Бог даст, живой бундить (так она выговаривала слово "будет")! Бундить живой.
Когда Ольга Михайловна в другой раз очнулась от боли, то уж не рыдала и не металась, а только стонала. От стонов она не могла удержаться даже в те промежутки, когда не было боли. Свечи еще горели, но уже сквозь шторы пробивался утренний свет. Было, вероятно, около пяти часов утра. В спальне за круглым столиком сидела какая-то незнакомая женщина в белом фартуке и с очень скромною физиономией. По выражению ее фигуры видно было, что она давно уже сидит. Ольга Михайловна догадалась, что это акушерка.
- Скоро кончится?- спросила она и в своем голосе услышала какую-то особую, незнакомую ноту, какой раньше у нее никогда не было. "Должно быть, я умираю от родов",- подумала она.
В спальню осторожно вошел Петр Дмитрич, одетый, как днем, и стал у окна, спиной к жене. Он приподнял штору и поглядел в окно.
- Какой дождь!- сказал он.
- А который час?- спросила Ольга Михайловна, чтобы еще раз услышать в своем голосе незнакомую нотку.
- Без четверти шесть,- отвечала акушерка.
"А что, если я в самом деле умираю?- подумала
Ольга Михайловна, глядя на голову мужа и на оконные стекла, по которым стучал дождь.- Как он без меня будет жить? С кем он будет чай пить, обедать, разговаривать по вечерам, спать?"
И он показался ей маленьким, осиротевшим; ей стало жаль его и захотелось сказать ему что-нибудь приятное, ласковое, утешительное. Она вспомнила, как он весною собирался купить себе гончих и как она, находя охоту жестокой и опасной, помешала ему сделать это.
- Петр, купи себе гончих!- простонала она.
Он опустил штору и подошел к постели, хотел что-то сказать, но в это время Ольга Михайловна почувствовала боль и вскрикнула неприличным, раздирающим голосом.
От боли, частых криков и стонов она отупела. Она слышала, видела, иногда говорила, но плохо понимала и сознавала только, что ей больно и сейчас будет больно. Ей казалось, что именины были уже давно-давно, не вчера, а как будто год назад, и что ее новая болевая жизнь продолжается дольше, чем ее детство, ученье в институте, курсы, замужество, и будет продолжаться еще долго-долго, без конца. Она видела, как акушерке принесли чай, как позвали ее в полдень завтракать, а потом обедать; видела, как Петр Дмитрич привык входить, стоять подолгу у окна и выходить, как привыкли входить какие-то чужие мужчины, горничная, Варвара... Варвара говорила только "бундить, бундить" и сердилась, когда кто-нибудь задвигал ящики в комоде. Ольга Михайловна видела, как в комнате и в окнах менялся свет: то он был сумеречный, то мутный, как туман, то ясный, дневной, какой был вчера за обедом, то опять сумеречный... И каждая из этих перемен продолжалась так же долго, как детство, ученье в институте, курсы...
Вечером два доктора - один костлявый, лысый, с широкою рыжею бородою, другой с еврейским лицом, черномазый и в дешевых очках - делали Ольге Михайловне какую-то операцию. К тому, что чужие мужчины касались ее тела, она относилась совершенно равнодушно. У нее уже не было ни стыда, ни воли, и каждый мог делать с нею, что хотел. Если бы в это время кто-нибудь бросился на нее с ножом, или оскорбил Петра Дмитрича, или отнял бы у нее права на маленького человечка, то она не сказала бы ни одного слова.
Во время операции ей дали хлороформу. Когда она потом проснулась, боли все еще продолжались и были невыносимы. Была ночь. И Ольга Михайловна вспомнила, что точно такая же ночь с тишиною, с лампадкой, с акушеркой, неподвижно сидящей у постели, с выдвинутыми ящиками комода, с Петром Дмитричем, стоящим у окна, была уже, но когда-то очень, очень давно...
V
"Я не умерла..."- подумала Ольга Михайловна, когда опять стала понимать окружающее и когда болей уже не было.
В два настежь открытые окна спальни глядел ясный летний день; в саду за окнами, не умолкая ни на одну секунду, кричали воробьи и сороки.
Ящики в комоде были уже заперты, постель мужа прибрана. Не было в спальне ни акушерки, ни Варвары, ни горничной; один только Петр Дмитрич по-прежнему стоял неподвижно у окна и глядел в сад. Не слышно было детского плача, никто не поздравлял и не радовался, очевидно, маленький человечек родился не живой.
- Петр!- окликнула Ольга Михайловна мужа.
Петр Дмитрич оглянулся. Должно быть, ч того времени, как уехал последний гость и Ольга Михайловна оскорбила своего мужа, прошло очень много времени, так как Петр Дмитрич заметно осунулся и похудел.
- Что тебе?- спросил он, подойдя к постели.
Он глядел в сторону, шевелил губами и улыбался детски-беспомощно.
- Все уже кончилось?- спросила Ольга Михайловна.
Петр Дмитрич хотел что-то ответить, но губы его задрожали, и рот покривился старчески, как у беззубого дяди Николая Николаича.
- Оля!- сказал он, ломая руки, и из глаз его вдруг брызнули крупные слезы.- Оля! Не нужно мне ни твоего ценза, ни съездов (он всхлипнул)... ни особых мнений, ни этих гостей, ни твоего приданого... ничего мне не нужно! Зачем мы не уберегли нашего ребенка? Ах, да что говорить!
Он махнул рукой и вышел из спальни.
А для Ольги Михайловны было уже решительно все равно. В голове у нее стоял туман от хлороформа, на душе было пусто... То тупое равнодушие к жизни, какое было у нее, когда два доктора делали ей операцию, все еще не покидало ее.

ИОНЫЧ
I
Когда в губернском городе С. приезжие жаловались на скуку и однообразие жизни, то местные жители, как бы оправдываясь, говорили, что, напротив, в С. очень хорошо, что в С. есть библиотека, театр, клуб, бывают балы, что, наконец, есть умные, интересные, приятные семьи, с которыми можно завести знакомства. И указывали на семью Туркиных как на самую образованную и талантливую.
Эта семья жила на главной улице, возле губернатора, в собственном доме. Сам Туркин, Иван Петрович, полный, красивый брюнет с бакенами, устраивал любительские спектакли с благотворительною целью, сам играл старых генералов и при этом кашлял очень смешно. Он знал много анекдотов, шарад, поговорок, любил шутить и острить, и всегда у него было такое выражение, что нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно. Жена его, Вера Иосифовна, худощавая, миловидная дама в pince-nez, писала повести и романы и охотно читала их вслух своим гостям. Дочь, Екатерина Ивановна, молодая девушка, играла на рояле. Одним словом, у каждого члена семьи был какой-нибудь свой талант. Туркины принимали гостей радушно и показывали им свои таланты весело, с сердечной простотой. В их большом каменном доме было просторно и летом прохладно, половина окон выходила в старый тенистый сад, где весной пели соловьи; когда в доме сидели гости, то в кухне стучали ножами, во дворе пахло жареным луком - и это всякий раз предвещало обильный и вкусный ужин.
И доктору Старцеву, Дмитрию Ионычу, когда он был только что назначен земским врачом и поселился в Дялиже, в девяти верстах от С., тоже говорили, что ему, как интеллигентному человеку, необходимо познакомиться с Туркиными. Как-то зимой на улице его представили Ивану Петровичу; поговорили о погоде, о театре, о холере, последовало приглашение. Весной, в праздник - это было Вознесение, - после приема больных, Старцев отправился в город, чтобы развлечься немножко и кстати купить себе кое-что. Он шел пешком, не спеша (своих лошадей у него еще не было), и все время напевал:
Когда еще я не пил слез из чаши бытия...
В городе он пообедал, погулял в саду, потом как-то само собой пришло ему на память приглашение Ивана Петровича, и он решил сходить к Туркиным, посмотреть, что это за люди.
- Здравствуйте пожалуйста, - сказал Иван Петрович, встречая его на крыльце. - Очень, очень рад видеть такого приятного гостя. Пойдемте, я представлю вас своей благоверной. Я говорю ему, Верочка, - продолжал он, представляя доктора жене, - я ему говорю, что он не имеет никакого римского права сидеть у себя в больнице, он должен отдавать свой досуг обществу. Не правда ли, душенька?
- Садитесь здесь, - говорила Вера Иосифовна, сажая гостя возле себя. - Вы можете ухаживать за мной. Мой муж ревнив, это Отелло, но ведь мы постараемся вести себя так, что он ничего не заметит.
- Ах ты, цыпка, баловница... - нежно пробормотал Иван Петрович и поцеловал ее в лоб. - Вы очень кстати пожаловали, - обратился он опять к гостю, - моя благоверная написала большинский роман и сегодня будет читать его вслух.
- Жанчик, - сказала Вера Иосифовна мужу, - dites que l`on nous donne du thе (скажи, чтобы дали нам чаю (франц.)).
Старцеву представили Екатерину Ивановну, восемнадцатилетнюю девушку, очень похожую на мать, такую же худощавую и миловидную. Выражение у нее было еще детское и талия тонкая, нежная; и девственная, уже развитая грудь, красивая, здоровая, говорила о весне, настоящей весне. Потом пили чай с вареньем, с медом, с конфетами и с очень вкусными печеньями, которые таяли во рту. С наступлением вечера мало-помалу сходились тости, и к каждому из них Иван Петрович обращал свои смеющиеся глаза и говорил:
- Здравствуйте пожалуйста.
Потом все сидели в гостиной, с очень серьезными лицами, и Вера Иосифовна читала свой роман. Она начала так: «Мороз крепчал...» Окна были отворены настежь, слышно было, как на кухне стучали ножами, и доносился запах жареного лука... В мягких, глубоких креслах было покойно, огни мигали так ласково в сумерках гостиной; и теперь, в летний вечер, когда долетали с улицы голоса, смех и потягивало со двора сиренью, трудно было понять, как это крепчал мороз и как заходившее солнце освещало своими холодными лучами снежную равнину и путника, одиноко шедшего по дороге; Вера Иосифовна читала о том, как молодая, красивая графиня устраивала у себя в деревне школы, больницы, библиотеки и как она полюбила странствующего художника, - читала о том, чего никогда не бывает в жизни, и все-таки слушать было приятно, удобно, и в голову шли все такие хорошие, покойные мысли, - не хотелось вставать.
- Недурственно... - тихо проговорил Иван Петрович.
А один из гостей, слушая и уносясь мыслями куда-то очень, очень далеко, сказал едва слышно:
- Да... действительно...
Прошел час, другой. В городском саду по соседству играл оркестр и пел хор песенников. Когда Вера Иосифовна закрыла свою тетрадь, то минут пять молчали и слушали «Лучинушку», которую пел хор, и эта песня передавала то, чего не было в романе и что бывает в жизни.
- Вы печатаете свои произведения в журналах? - спросил у Веры Иосифовны Старцев.
- Нет, - отвечала она, - я нигде не печатаю. Напишу и спрячу у себя в шкапу. Для чего печатать? - пояснила она. - Ведь мы имеем средства.
И все почему-то вздохнули.
- А теперь ты, Котик, сыграй что-нибудь, - сказал Иван Петрович дочери.
Подняли у рояля крышку, раскрыли ноты, лежавшие уже наготове. Екатерина Ивановна села и обеими руками ударила по клавишам; и потом тотчас же опять ударила изо всей силы, и опять, и опять; плечи и грудь у нее содрогались, она упрямо ударяла все по одному месту, и казалось, что она не перестанет, пока не вобьет клавишей внутрь рояля. Гостиная наполнилась громом; гремело все: и пол, и потолок, и мебель... Екатерина Ивановна играла трудный пассаж, интересный именно своею трудностью, длинный и однообразный, и Старцев, слушая, рисовал себе, как с высокой горы сыплются камни, сыплются и все сыплются, и ему хотелось, чтобы они поскорее перестали сыпаться, и в то же время Екатерина Ивановна, розовая от напряжения, сильная, энергичная, с локоном, упавшим на лоб, очень нравилась ему. После зимы, проведенной в Дялиже, среди больных и мужиков, сидеть в гостиной, смотреть на это молодое, изящное и, вероятно, чистое существо и слушать эти шумные, надоедливые, но все же культурные звуки, - было так приятно, так ново...
- Ну, Котик, сегодня ты играла, как никогда, - сказал Иван Петрович со слезами на глазах, когда его дочь кончила и встала. - Умри, Денис, лучше не напишешь.
Все окружили ее, поздравляли, изумлялись, уверяли, что давно уже не слыхали такой музыки, а она слушала молча, чуть улыбаясь, и на всей ее фигуре было написано торжество.
- Прекрасно! превосходно!
- Прекрасно!- сказал и Старцев, поддаваясь общему увлечению. - Вы где учились музыке? - спросил он у Екатерины Ивановны. - В консерватории?
- Нет, в консерваторию я еще только собираюсь, а пока училась здесь, у мадам Завловской.
- Вы кончили курс в здешней гимназии?
- О нет! - ответила за нее Вера Иосифовна. - Мы приглашали учителей на дом, в гимназии же или в институте, согласитесь, могли быть дурные влияния; пока девушка растет, она должна находиться под влиянием одной только матери.
- А все-таки в консерваторию я поеду, - сказала Екатерина Ивановна.
- Нет, Котик любит свою маму. Котик не станет огорчать папу и маму.
- Нет, поеду! Поеду! - сказала Екатерина Ивановна, шутя и капризничая, и топнула ножкой.
А за ужином уже Иван Петрович показывал свои таланты. Он, смеясь одними только глазами, рассказывал анекдоты, острил, предлагал смешные задачи и сам же решал их и все время говорил на своем необыкновенном языке, выработанном долгими упражнениями в остроумии и, очевидно, давно уже вошедшем у него в привычку: большинский, недурственно, покорчило вас благодарю...
Но это было не все. Когда гости, сытые и довольные, толпились в передней, разбирая свои пальто и трости, около них суетился лакей Павлуша, или, как его звали здесь, Пава, мальчик лет четырнадцати, стриженый, с полными щеками.
- А ну-ка, Пава, изобрази! - сказал ему Иван Петрович.
Пава стал в позу, поднял вверх руку и проговорил трагическим тоном:
- Умри, несчастная!
И все захохотали.
«Занятно», - подумал Старцев, выходя на улицу.
Он зашел еще в ресторан и выпил пива, потом отправился пешком к себе в Дялиж. Шел он и всю дорогу напевал:
Твой голос для меня, и ласковый, и томный...
Пройдя девять верст и потом ложась спать, он не чувствовал ни малейшей усталости, а напротив, ему казалось, что он с удовольствием прошел бы еще верст двадцать.
«Недурственно...» - вспомнил он, засыпая, и засмеялся.
II
Старцев все собирался к Туркиным, но в больнице было очень много работы, и он никак не мог выбрать свободного часа. Прошло больше года таким образом в трудах и одиночестве; но вот из города принесли письмо в голубом конверте...
Вера Иосифовна давно уже страдала мигренью, но в последнее время, когда Котик каждый день пугала, что уедет в консерваторию, припадки стали повторяться все чаще. У Туркиных перебывали все городские врачи; дошла наконец очередь и до земского. Вера Иосифовна написала ему трогательное письмо, в котором просила его приехать и облегчить ее страдания. Старцев приехал и после этого стал бывать у Туркиных часто, очень часто... Он в самом деле немножко помог Вере Иосифовне, и она всем гостям уже говорила, что это необыкновенный, удивительный доктор. Но ездил он к Туркиным уже не ради ее мигрени...
Праздничный день. Екатерина Ивановна кончила свои длинные, томительные экзерсисы на рояле. Потом долго сидели в столовой и пили чай, и Иван Петрович рассказывал что-то смешное. Но вот звонок; нужно было идти в переднюю встречать какого-то гостя; Старцев воспользовался минутой замешательства и сказал Екатерине Ивановне шепотом, сильно волнуясь:
- Ради бога, умоляю вас, не мучайте меня, пойдемте в сад!
Она пожала плечами, как бы недоумевая и не понимая, что ему нужно от нее, но встала и пошла.
- Вы по три, по четыре часа играете на рояле, - говорил он, идя за ней, - потом сидите с мамой, и нет никакой возможности поговорить с вами. Дайте мне хоть четверть часа, умоляю вас.
Приближалась осень, и в старом саду было тихо, грустно и на аллеях лежали темные листья. Уже рано смеркалось.
- Я не видел вас целую неделю, - продолжал Старцев, - а если бы вы знали, какое это страдание! Сядемте. Выслушайте меня.
У обоих было любимое место в саду: скамья под старым широким кленом. И теперь сели на эту скамью.
- Что вам угодно? - спросила Екатерина Ивановна сухо, деловым тоном.
- Я не видел вас целую неделю, я не слышал вас так долго. Я страстно хочу, я жажду вашего голоса. Говорите.
Она восхищала его своею свежестью, наивным выражением глаз и щек. Даже в том, как сидело на ней платье, он видел что-то необыкновенно милое, трогательное своей простотой и наивной грацией. И в то же время, несмотря на эту наивность, она казалась ему очень умной и развитой не по летам. С ней он мог говорить о литературе, об искусстве, о чем угодно, мог жаловаться ей на жизнь, на людей, хотя во время серьезного разговора, случалось, она вдруг некстати начинала смеяться или убегала в дом. Она, как почти все с-ие девушки, много читала (вообще же в С. читали очень мало, и в здешней библиотеке так и говорили, что если бы не девушки и не молодые евреи, то хоть закрывай библиотеку); это бесконечно нравилось Старцеву, он с волнением спрашивал у нее всякий раз, о чем она читала в последние дни, и, очарованный, слушал, когда она рассказывала.
- Что вы читали на этой неделе, пока мы не виделись? - спросил он теперь. - Говорите, прошу вас.
- Я читала Писемского.
- Что именно?
- «Тысяча душ», - ответила Котик. - А как смешно звали Писемского: Алексей Феофилактыч!
- Куда же вы? - ужаснулся Старцев, когда она вдруг встала и пошла к дому. - Мне необходимо поговорить с вами, я должен объясниться... Побудьте со мной хоть пять минут! Заклинаю вас!
Она остановилась, как бы желая что-то сказать, потом неловко сунула ему в руку записку и побежала в дом, и там опять села за рояль.
«Сегодня, в одиннадцать часов вечера, - прочел Старцев, - будьте на кладбище возле памятника Деметти».
«Ну, уж это совсем не умно, - подумал он, придя в себя. - При чем тут кладбище? Для чего?»
Было ясно: Котик дурачилась. Кому, в самом деле, придет серьезно в голову назначать свидание ночью, далеко за городом, на кладбище, когда это легко можно устроить на улице, в городском саду? И к лицу ли ему, земскому доктору, умному, солидному человеку, вздыхать, получать записочки, таскаться по кладбищам, делать глупости, над которыми смеются теперь даже гимназисты? К чему поведет этот роман? Что скажут товарищи, когда узнают? Так думал Старцев, бродя в клубе около столов, а в половине одиннадцатого вдруг взял и поехал на кладбище.
У него уже была своя пара лошадей и кучер Пантелеймон в бархатной жилетке. Светила луна. Было тихо, тепло, но тепло по-осеннему. В предместье, около боен, выли собаки. Старцев оставил лошадей на краю города, в одном из переулков, а сам пошел на кладбище пешком. «У всякого свои странности, - думал он. - Котик тоже странная и - кто знает? - быть может, она не шутит, придет», - и он отдался этой слабой, пустой надежде, и она опьянила его.
С полверсты он прошел полем. Кладбище обозначалось вдали темной полосой, как лес или большой сад. Показалась ограда из белого камня, ворота... При лунном свете на воротах можно было прочесть: «Грядет час в онь же...» Старцев вошел в калитку, и первое, что он увидел, это белые кресты и памятники по обе стороны широкой аллеи и черные тени от них и от тополей; и кругом далеко было видно белое и черное, и сонные деревья склоняли свои ветви над белым. Казалось, что здесь было светлей, чем в поле; листья кленов, похожие на лапы, резко выделялись на желтом песке аллей и на плитах, и надписи на памятниках были ясны. На первых порах Старцева поразило то, что он видел теперь первый раз в жизни и чего, вероятно, больше уже не случится видеть: мир, не похожий ни на что другое, - мир, где так хорош и мягок лунный свет, точно здесь его колыбель, где нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную. От плит и увядших цветов, вместе с осенним запахом листьев, веет прощением, печалью и покоем.
Кругом безмолвие; в глубоком смирении с неба смотрели звезды, и шаги Старцева раздавались так резко и некстати. И только когда в церкви стали бить часы и он вообразил самого себя мертвым, зарытым здесь навеки, то ему показалось, что кто-то смотрит на него, и он на минуту подумал, что это не покой и не тишина, а глухая тоска небытия, подавленное отчаяние...
Памятник Деметти в виде часовни, с ангелом наверху; когда-то в С. была проездом итальянская опера, одна из певиц умерла, ее похоронили и поставили этот памятник. В городе уже никто не помнил о ней, но лампадка над входом отражала лунный свет и, казалось, горела.
Никого не было. Да и кто пойдет сюда в полночь? Но Старцев ждал, и, точно лунный свет подогревал в нем страсть, ждал страстно и рисовал в воображении поцелуи, объятия. Он посидел около памятника с полчаса, потом прошелся по боковым аллеям, со шляпой в руке, поджидая и думая о том, сколько здесь, в этих могилах, зарыто женщин и девушек, которые были красивы, очаровательны, которые любили, сгорали по ночам страстью, отдаваясь ласке. Как в сущности нехорошо шутит над человеком мать-природа, как обидно сознавать это! Старцев думал так, и в то же время ему хотелось закричать, что он хочет, что он ждет любви во что бы то ни стало; перед ним белели уже не куски мрамора, а прекрасные тела, он видел формы, которые стыдливо прятались в тени деревьев, ощущал тепло, и это томление становилось тягостным...
И точно опустился занавес, луна ушла под облака, и вдруг все потемнело кругом. Старцев едва нашел ворота, - уже было темно, как в осеннюю ночь, - потом часа полтора бродил, отыскивая переулок, где оставил своих лошадей.
- Я устал, едва держусь на ногах, - сказал он Пантелеймону.
И, садясь с наслаждением в коляску, он подумал:
«Ох, не надо бы полнеть!»
III
На другой день вечером он поехал к Туркиным делать предложение. Но это оказалось неудобным, так как Екатерину Ивановну в ее комнате причесывал парикмахер. Она собиралась в клуб на танцевальный вечер.
Пришлось опять долго сидеть в столовой и пить чай. Иван Петрович, видя, что гость задумчив и скучает, вынул из жилетного кармана записочки, прочел смешное письмо немца-управляющего о том, как в имении испортились все запирательства и обвалилась застенчивость.
«А приданого они дадут, должно быть, немало», - думал Старцев, рассеянно слушая.
После бессонной ночи он находился в состоянии ошеломления, точно его опоили чем-то сладким и усыпляющим; на душе было туманно, но радостно, тепло, и в то же время в голове какой-то холодный, тяжелый кусочек рассуждал:
«Остановись, пока не поздно! Пара ли она тебе? Она избалована, капризна, спит до двух часов, а ты дьячковский сын, земский врач...»
«Ну что ж? - думал он. - И пусть».
«К тому же, если ты женишься на ней, - продолжал кусочек, - то ее родня заставит тебя бросить земскую службу и жить в городе».
«Ну что ж? - думал он. - В городе, так в городе. Дадут приданое, заведем обстановку...»
Наконец вошла Екатерина Ивановна в бальном платье, декольте, хорошенькая, чистенькая, и Старцев залюбовался и пришел в такой восторг, что не мог выговорить ни одного слова, а только смотрел на нее и смеялся.
Она стала прощаться, и он - оставаться тут ему было уже незачем - поднялся, говоря, что ему пора домой: ждут больные.
- Делать нечего, - сказал Иван Петрович, - поезжайте, кстати же подвезете Котика в клуб.
На дворе накрапывал дождь, было очень темно, и только по хриплому кашлю Пантелеймона можно было угадать, где лошади. Подняли у коляски верх.
- Я иду по ковру, ты идешь, пока врешь, - говорил Иван Петрович, усаживая дочь в коляску, - он идет, пока врет... Трогай! Прощайте пожалуйста!
Поехали.
- А я вчера был на кладбище, - начал Старцев. - Как это невеликодушно и немилосердно с вашей стороны...
- Вы были на кладбище?
- Да, я был там и ждал вас почти до двух часов. Я страдал...
- И страдайте, если вы не понимаете шуток.
Екатерина Ивановна, довольная, что так хитро подшутила над влюбленным и что ее так сильно любят, захохотала и вдруг вскрикнула от испуга, так как в это самое время лошади круто поворачивали в ворота клуба и коляска накренилась. Старцев обнял Екатерину Ивановну за талию; она, испуганная, прижалась к нему, и он не удержался и страстно поцеловал ее в губы, в подбородок и сильнее обнял.
- Довольно, - сказала она сухо.
И чрез мгновение ее уже не было в коляске, и городовой около освещенного подъезда клуба кричал отвратительным голосом на Пантелеймона:
- Чего стал, ворона? Проезжай дальше!
Старцев поехал домой, но скоро вернулся. Одетый в чужой фрак и белый жесткий галстук, который как-то все топорщился и хотел сползти с воротничка, он в полночь сидел в клубе в гостиной и говорил Екатерине Ивановне с увлечением:
- О, как мало знают те, которые никогда не любили! Мне кажется, никто еще не описал верно любви, и едва ли можно описать это нежное, радостное, мучительное чувство, и кто испытал его хоть раз, тот не станет передавать его на словах. К чему предисловия, описания? К чему ненужное красноречие? Любовь моя безгранична... Прошу, умоляю вас, - выговорил наконец Старцев, - будьте моей женой!
- Дмитрий Ионыч, - сказала Екатерина Ивановна с очень серьезным выражением, подумав. - Дмитрий Ионыч, я очень вам благодарна за честь, я вас уважаю, но... - она встала и продолжала стоя, - по, извините, быть вашей женой я не могу. Будем говорить серьезно. Дмитрий Ионыч, вы знаете, больше всего в жизни я люблю искусство, я безумно люблю, обожаю музыку, ей я посвятила всю свою жизнь. Я хочу быть артисткой, я хочу славы, успехов, свободы, а вы хотите, чтобы я продолжала жить в этом городе, продолжала эту пустую, бесполезную жизнь, которая стала для меня невыносима. Сделаться женой - о нет, простите! Человек должен стремиться к высшей, блестящей цели, а семейная жизнь связала бы меня навеки. Дмитрий Ионыч (она чуть-чуть улыбнулась, так как, произнеся «Дмитрий Ионыч», вспомнила «Алексей Феофилактыч»), Дмитрий Ионыч, вы добрый, благородный, умный человек, вы лучше всех... - у нее слезы навернулись на глазах, - я сочувствую вам всей душой, но... но вы поймете...
И, чтобы не заплакать, она отвернулась и вышла из гостиной.
У Старцева перестало беспокойно биться сердце. Выйдя из клуба на улицу, он прежде всего сорвал с себя жесткий галстук и вздохнул всей грудью. Ему было немножко стыдно и самолюбие его было оскорблено, - он не ожидал отказа, - и не верилось, что все его мечты, томления и надежды привели его к такому глупенькому концу, точно в маленькой пьесе на любительском спектакле. И жаль было своего чувства, этой своей любви, так жаль, что, кажется, взял бы и зарыдал или изо всей силы хватил бы зонтиком по широкой спине Пантелеймона.
Дня три у него дело валилось из рук, он не ел, не спал, но, когда до него дошел слух, что Екатерина Ивановна уехала в Москву поступать в консерваторию, он успокоился и зажил по-прежнему.
Потом, иногда вспоминая, как он бродил по кладбищу или как ездил по всему городу и отыскивал фрак, он лениво потягивался и говорил:
- Сколько хлопот, однако!
IV
Прошло четыре года. В городе у Старцева была уже большая практика. Каждое утро он спешно принимал больных у себя в Дялиже, потом уезжал к городским больным, уезжал уже не на паре, а на тройке с бубенчиками, и возвращался домой поздно ночью. Он пополнел, раздобрел и неохотно ходил пешком, так как страдал одышкой. И Пантелеймон тоже пополнел, и чем он больше рос в ширину, тем печальнее вздыхал и жаловался на свою горькую участь: езда одолела!
Старцев бывал в разных домах и встречал много людей, но ни с кем не сходился близко. Обыватели своими разговорами, взглядами на жизнь и даже своим видом раздражали его. Опыт научил его мало-помалу, что пока с обывателем играешь в карты или закусываешь с ним, то это мирный, благодушный и даже не глупый человек, но стоит только заговорить с ним о чем-нибудь несъедобном, например, о политике или науке, как он становится в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что остается только рукой махнуть и отойти. Когда Старцев пробовал заговорить даже с либеральным обывателем, например, о том, что человечество, слава богу, идет вперед и что со временем оно будет обходиться без паспортов и без смертной казни, то обыватель глядел на него искоса и недоверчиво и спрашивал: «Значит, тогда всякий может резать на улице кого угодно?» А когда Старцев в обществе, за ужином или чаем, говорил о том, что нужно трудиться, что без труда жить нельзя, то всякий принимал это за упрек и начинал сердиться и назойливо спорить. При всем том обыватели не делали ничего, решительно ничего, и не интересовались ничем, и никак нельзя было придумать, о чем говорить с ними. И Старцев избегал разговоров, а только закусывал и играл в винт, и когда заставал в каком-нибудь доме семейный праздник и его приглашали откушать, то он садился и ел молча, глядя в тарелку; и все, что в это время говорили, было неинтересно, несправедливо, глупо, он чувствовал раздражение, волновался, но молчал, и за то, что он всегда сурово молчал и глядел в тарелку, его прозвали в городе «поляк надутый», хотя он никогда поляком не был.
От таких развлечений, как театр и концерты, он уклонялся, но зато в винт играл каждый вечер, часа по три, с наслаждением. Было у него еще одно развлечение, в которое он втянулся незаметно, мало-помалу, это - по вечерам вынимать из карманов бумажки, добытые практикой, и, случалось, бумажек - желтых и зеленых, от которых пахло духами, и уксусом, и ладаном, и ворванью, - было понапихано во все карманы рублей на семьдесят; и когда собиралось несколько сот, он отвозил в Общество взаимного кредита и клал там на текущий счет.
За все четыре года после отъезда Екатерины Ивановны он был у Туркиных только два раза, по приглашению Веры Иосифовны, которая все еще лечилась от мигрени. Каждое лето Екатерина Ивановна приезжала к родителям погостить, но он не видел ее ни разу; как-то не случалось.
Но вот прошло четыре года. В одно тихое, теплое утро в больницу принесли письмо. Вера Иосифовна писала Дмитрию Ионычу, что очень соскучилась по нем, и просила его непременно пожаловать к ней и облегчить ее страдания, и кстати же сегодня день ее рождения. Внизу была приписка: «К просьбе мамы присоединяюсь и я. К.»
Старцев подумал и вечером поехал к Туркиным.
- А, здравствуйте пожалуйста! - встретил его Иван Петрович, улыбаясь одними глазами. - Бонжурте.
Вера Иосифовна, уже сильно постаревшая, с белыми волосами, пожала Старцеву руку, манерно вздохнула и сказала:
- Вы, доктор, не хотите ухаживать за мной, никогда у нас не бываете, я уже стара для вас. Но вот приехала молодая, быть может, она будет счастливее.
А Котик? Она похудела, побледнела, стала красивее и стройнее; но уже это была Екатерина Ивановна, а не Котик; уже не было прежней свежести и выражения детской наивности. И во взгляде, и в манерах было что-то новое - несмелое и виноватое, точно здесь, в доме Туркиных, она уже не чувствовала себя дома.
- Сколько лет, сколько зим! - сказала она, подавая Старцеву руку, и было видно, что у нее тревожно билось сердце; и пристально, с любопытством глядя ему в лицо, она продолжала: - Как вы пополнели! Вы загорели, возмужали, но в общем вы мало изменились.
И теперь она ему нравилась, очень нравилась, но чего-то уже недоставало в ней, или что-то было лишнее, - он и сам не мог бы сказать, что именно, но что-то уже мешало ему чувствовать, как прежде. Ему не нравилась ее бледность, новое выражение, слабая улыбка, голос, а немного погодя уже не нравилось платье, кресло, в котором она сидела, не нравилось что-то в прошлом, когда он едва не женился на ней. Он вспомнил о своей любви, о мечтах и надеждах, которые волновали его четыре года назад, - и ему стало неловко.
Пили чай со сладким пирогом. Потом Вера Иосифовна читала вслух роман, читала о том, чего никогда не бывает в жизни, а Старцев слушал, глядел на ее седую, красивую голову и ждал, когда она кончит.
«Бездарен, - думал он, - не тот, кто не умеет писать повестей, а тот, кто их пишет и не умеет скрыть этого».
- Недурственно, - сказал Иван Петрович. Потом Екатерина Ивановна играла на рояле шумно и долго, и, когда кончила, ее долго благодарили и восхищались ею.
«А хорошо, что я на ней не женился», - подумал Старцев.
Она смотрела на него и, по-видимому, ждала, что он предложит ей пойти в сад, но он молчал.
- Давайте же поговорим, - сказала она, подходя к нему. - Как вы живете? Что у вас? Как? Я все эта дни думала о вас, - продолжала она нервно, - я хотела послать вам письмо, хотела сама поехать к вам в Дялиж, и я уже решила поехать, но потом раздумала, - бог знает, как вы теперь ко мне относитесь. Я с таким волнением ожидала вас сегодня. Ради бога, пойдемте в сад. Они пошли в сад и сели там на скамью под старым кленом, как четыре года назад. Было темно.
- Как же вы поживаете? - спросила Екатерина Ивановна.
- Ничего, живем понемножку, - ответил Старцев.
И ничего не мог больше придумать. Помолчали.
- Я волнуюсь, - сказала Екатерина Ивановна и закрыла руками лицо, - но вы не обращайте внимания. Мне так хорошо дома, я так рада видеть всех и не могу привыкнуть. Сколько воспоминаний! Мне казалось, что мы будем говорить с вами без умолку, до утра.
Теперь он видел близко ее лицо, блестящие глаза, и здесь, в темноте, она казалась моложе, чем в комнате, и даже как будто вернулось к ней ее прежнее детское выражение. И в самом деле, она с наивным любопытством смотрела на него, точно хотела поближе разглядеть и понять человека, который когда-то любил ее так пламенно, с такой нежностью и так несчастливо; ее глаза благодарили его за эту любовь. И он вспомнил все, что было, все малейшие подробности, как он бродил по кладбищу, как потом под утро, утомленный, возвращался к себе домой, и ему вдруг стало грустно и жаль прошлого. В душе затеплился огонек.
- А помните, как я провожал вас на вечер в клуб? - сказал он. - Тогда шел дождь, было темно...
Огонек все разгорался в душе, и уже хотелось говорить, жаловаться на жизнь...
- Эх! - сказал он со вздохом. - Вы вот спрашиваете, как я поживаю. Как мы поживаем тут? Да никак. Старимся, полнеем, опускаемся. День да ночь - сутки прочь, жизнь проходит тускло, без впечатлений, без мыслей... Днем нажива, а вечером клуб, общество картежников, алкоголиков, хрипунов, которых я терпеть не могу. Что хорошего?
- Но у вас работа, благородная цель в жизни. Вы так любили говорить о своей больнице. Я тогда была какая-то странная, воображала себя великой пианисткой. Теперь все барышни играют на рояле, и я тоже играла, как все, и ничего во мне не было особенного; я такая же пианистка, как мама писательница. И конечно, я вас не понимала тогда, но потом, в Москве, я часто думала о вас. Я только о вас и думала. Какое это счастье быть земским врачом, помогать страдальцам, служить пароду. Какое счастье! - повторила Екатерина Ивановна с увлечением. - Когда я думала о вас в Москве, вы представлялись мне таким идеальным, возвышенным...
Старцев вспомнил про бумажки, которые он по вечерам вынимал из карманов с таким удовольствием, и огонек в душе погас.
Он встал, чтобы идти к дому. Она взяла его под руку.
- Вы лучший из людей, которых я знала в своей жизни, - продолжала она. - Мы будем видеться, говорить, не правда ли? Обещайте мне. Я не пианистка, на свой счет я уже не заблуждаюсь и не буду при вас ни играть, ни говорить о музыке.
Когда вошли в дом и Старцев увидел при вечернем освещении ее лицо и грустные, благодарные, испытующие глаза, обращенные на него, то почувствовал беспокойство и подумал опять:
«А хорошо, что я тогда не женился».
Он стал прощаться.
- Вы не имеете никакого римского права уезжать без ужина, - говорил Иван Петрович, провожая его. - Это с вашей стороны весьма перпендикулярно. А ну-ка, изобрази! - сказал он, обращаясь в передней к Паве.
Пава, уже не мальчик, а молодой человек с усами, стал в позу, поднял вверх руку и сказал трагическим голосом:
- Умри, несчастная!
Все это раздражало Старцева. Садясь в коляску и глядя на темный дом и сад, которые были ему так милы и дороги когда-то, он вспомнил все сразу - и романы Веры Иосифовны, и шумную игру Котика, и остроумие Ивана Петровича, и трагическую позу Павы, и подумал, что если самые талантливые люди во всем городе так бездарны, то каков же должен быть город.
Через три дня Пава принес письмо от Екатерины Ивановны.
«Вы не едете к нам. Почему? - писала она. - Я боюсь, что Вы изменились к нам; я боюсь, и мне страшно от одной мысли об этом. Успокойте же меня, приезжайте и скажите, что все хорошо.
Мне необходимо поговорить с Вами. Ваша Е. Т.»
Он прочел это письмо, подумал и сказал Паве:
- Скажи, любезный, что сегодня я не могу ехать, я очень занят. Приеду, скажи, так, дня через три.
Но прошло три дня, прошла неделя, а он все не ехал. Как-то, проезжая мимо дома Туркиных, он вспомнил, что надо бы заехать хоть на минутку, но подумал и... не заехал.
И больше уж он никогда не бывал у Туркиных.
V
Прошло еще несколько лет. Старцев еще больше пополнел, ожирел, тяжело дышит и уже ходит, откинув назад голову. Когда он, пухлый, красный, едет на тройке с бубенчиками и Пантелеймон, тоже пухлый и красный, с мясистым затылком, сидит на козлах, протянув вперед прямые, точно деревянные руки, и кричит встречным «Прррава держи!», то картина бывает внушительная, и кажется, что едет не человек, а языческий бог. У него в городе громадная практика, некогда вздохнуть, и уже есть имение и два дома в городе, и он облюбовывает себе еще третий, повыгоднее, и когда ему в Обществе взаимного кредита говорят про какой-нибудь дом, назначенный к торгам, то он без церемонии идет в этот дом и, проходя через все комнаты, не обращая внимания на неодетых женщин и детей, которые глядят на него с изумлением и страхом, тычет во все двери палкой и говорит:
- Это кабинет? Это спальня? А тут что?
И при этом тяжело дышит и вытирает со лба пот.
У него много хлопот, но все же он не бросает земского места; жадность одолела, хочется поспеть и здесь и там. В Дялиже и в городе его зовут уже просто Ионычем. - «Куда это Ионыч едет?» или: «Не пригласить ли на консилиум Ионыча?»
Вероятно оттого, что горло заплыло жиром, голос у него изменился, стал тонким и резким. Характер у него тоже изменился: стал тяжелым, раздражительным. Принимая больных, он обыкновенно сердится, нетерпеливо стучит палкой о пол и кричит своим неприятным голосом:
- Извольте отвечать только на вопросы! Не разговаривать!
Он одинок. Живется ему скучно, ничто его не интересует.
За все время, пока он живет в Дялиже, любовь к Котику была его единственной радостью и, вероятно, последней. По вечерам он играет в клубе в винт и потом сидит один за большим столом и ужинает. Ему прислуживает лакей Иван, самый старый и почтенный, подают ему лафит № 17, и уже все - и старшины клуба, и повар, и лакей - знают, что он любит и чего не любит, стараются изо всех сил угодить ему, а то, чего доброго, рассердится вдруг и станет стучать палкой 6 пол.
Ужиная, он изредка оборачивается и вмешивается в какой-нибудь разговор:
- Это вы про что? А? Кого?
И когда, случается, по соседству за каким-нибудь столом заходит речь о Туркиных, то он спрашивает:
- Это вы про каких Туркиных? Это про тех, что дочка играет на фортепьянах?
Вот и все, что можно сказать про него.
А Туркины? Иван Петрович не постарел, нисколько не изменился и по-прежнему все острит и рассказывает анекдоты; Вера Иосифовна читает гостям свои романы по-прежнему охотно, с сердечной простотой. А Котик играет на рояле каждый день, часа по четыре. Она заметно постарела, похварывает и каждую осень уезжает с матерью в Крым. Провожая их на вокзале, Иван Петрович, когда трогается поезд, утирает слезы и кричит:
- Прощайте пожалуйста!

ИСПОВЕДЬ, ИЛИ ОЛЯ, ЖЕНЯ, ЗОЯ
(Письмо)
Вы, ma chеre (моя милая (франц.)), мой дорогой, незабвенный друг, в своем милом письме спрашиваете меня между прочим, почему я до сих пор не женат, несмотря на свои 39 лет?
Моя дорогая! Я всей душой люблю семейную жизнь и не женат потому только, что каналье судьбе не угодно было, чтобы я женился. Жениться собирался я раз 15 и не женился потому, что все на этом свете, в особенности же моя жизнь, подчиняется случаю, все зависит от него! Случай - деспот. Привожу несколько случаев, благодаря которым я до сих пор влачу свою жизнь в презренном одиночестве...
Случай первый
Было восхитительное июньское утро. Небо было чисто, как самая чистая берлинская лазурь. Солнце играло в реке и скользило своими лучами по росистой траве. Река и зелень, казалось, были осыпаны дорогими алмазами. Птицы пели, как по нотам... Мы шли по аллейке, усыпанной желтым песком, и счастливыми грудями вдыхали в себя ароматы июньского утра. Деревья смотрели на нас так ласково, шептали нам что-то такое, должно быть, очень хорошее, нежное... Рука Оли Груздовской (которая теперь за сыном вашего исправника) покоилась на моей руке, и ее крошечный мизинчик дрожал на моем большом пальце... Щечки ее горели, а глаза... О, ma chеre, это были чудные глаза! Сколько прелести, правды, невинности, веселости, детской наивности светилось в этих голубых глазах! Я любовался ее белокурыми косами и маленькими следами, которые оставляли на песке ее крошечные ножки...
- Жизнь свою, Ольга Максимовна, посвятил я науке, - шептал я, боясь, чтобы ее мизинчик не сполз с моего большого пальца. - В будущем ожидает меня профессорская кафедра... На моей совести вопросы... научные... Жизнь трудовая, полная забот, высоких... как их... Ну, одним словом, я буду профессором... Я честен, Ольга Максимовна... Я не богат, но... Мне нужна подруга, которая бы своим присутствием (Оля сконфузилась и опустила глазки; мизинчик задрожал)... которая бы своим присутствием... Оля! взгляните на небо! Оно чисто... но и жизнь моя так же чиста, беспредельна...
Не успел мой язык выкарабкаться из этой чуши, как Оля подняла голову, рванула от меня свою руку и захлопала в ладоши. Навстречу нам шли гуси и гусята. Оля подбежала к гусям и, звонко хохоча, протянула к ним свои ручки... О, что это были за ручки, ma chеre!
- Тер... тер... тер... - заговорили гуси, поднимая шеи и искоса поглядывая на Олю.
- Гуся, гуся, гуся! - закричала Оля и протянула руку за гусенком.
Гусенок был умен не по летам. Он побежал от Олиной руки к своему папаше, очень большому и глупому гусаку, и, по-видимому, пожаловался ему. Гусак растопырил крылья. Шалунья Оля потянулась за другим гусенком. В это время случилось нечто ужасное. Гусак пригнул шею к земле и, шипя, как змея, грозно зашагал к Оле. Оля взвизгнула и побежала назад. Гусак за ней. Оля оглянулась, взвизгнула сильней и побледнела. Ее красивое девичье личико исказилось ужасом и отчаянием. Казалось, что за ней гналось триста чертей.
Я поспешил к ней на помощь и ударил по голове гусака тростью. Негодяю-гусаку удалось-таки ущипнуть ее за кончик платья. Оля с большими глазами, с исказившимся лицом, дрожа всем телом, упала мне на грудь...
- Какая вы трусиха! - сказал я.
- Побейте гуску! - сказала она и заплакала...
Сколько не наивного, не детского, а идиотского было в этом испугавшемся личике! Не терплю, ma chere, малодушия! Не могу вообразить себя женатым на малодушной, трусливой женщине!
Гусак испортил все дело... Успокоивши Олю, я ушел домой, и малодушное до идиотства личико застряло в моей голове... Оля потеряла для меня всю прелесть. Я отказался от нее.
Случай другой
Вы, конечно, знаете, мой друг, что я писатель. Боги зажгли в моей груди священный огонь, и я считаю себя не вправе не браться за перо. Я жрец Аполлона... Все до единого биения сердца моего, все вздохи мои, короче - всего себя я отдал на алтарь муз. Я пишу, пишу, пишу... Отнимите у меня перо - и я помер. Вы смеетесь, не верите... Клянусь, что так!
Но вы, конечно, знаете, ma chеre, что земной шар - плохое место для искусства. Земля велика и обильна, но писателю жить в ней негде. Писатель - это вечный сирота, изгнанник, козел отпущения, беззащитное дитя... Человечество разделяю я на две части: на писателей и завистников. Первые пишут, а вторые умирают от зависти и строят разные пакости первым. Я погиб, погибаю и буду погибать от завистников. Они испортили мою жизнь. Они забрали в руки бразды правления в писательском деле, именуют себя редакторами, издателями и всеми силами стараются утопить нашу братию. Проклятие им!!
Слушайте...
Некоторое время я ухаживал за Женей Пшиковой. Вы, конечно, помните это милое, черноволосое, мечтательное дитя... Она теперь замужем за вашим соседом Карлом Ивановичем Ванце (а propos (кстати (франц.)): по-немецки Ванце значит... клоп. Не говорите этого Жене, она обидится). Женя любила во мне писателя. Она так же глубоко, как и я, верила в мое назначение. Она жила моими надеждами. Но она была молода! Она не могла понимать еще упомянутого разделения человечества на две части! Она не верила в это разделение! Не верила, и мы в один прекрасный день... погибли.
Я жил на даче у Пшиковых. Меня считали женихом, Женю - невестой. Я писал, она читала. Что это за критик, ma chеre! Она была справедлива, как Аристид, и строга, как Катон. Произведения свои посвящал я ей... Одно из этих произведений сильно понравилось Жене. Женя захотела видеть его в печати. Я послал его в один из юмористических журналов. Послал первого июля и ответа ожидал через две недели. Наступило 15 июля. Мы с Женей получили желанный нумер. Поспешно распечатали его и прочли в почтовом ящике ответ. Она покраснела, я побледнел. В почтовом ящике напечатано было по моему адресу следующее: «Село Шлендово. Г. М. Б - у. Таланта у вас ни капельки. Черт знает что нагородили! Не тратьте марок понапрасну и оставьте нас в покое. Займитесь чем-нибудь другим».
Ну и глупо... Сейчас видно, что дураки писали.
- Мммммм... - промычала Женя.
- Ка-кие мерр-зав-цы!!! - пробормотал я. - Каково? И вы, Евгения Марковна, станете теперь улыбаться моему разделению?
Женя задумалась и зевнула.
- Что ж? - сказала она. - Может быть, у вас и на самом-таки деле нет таланта! Им это лучше знать. В прошлом году Федор Федосеевич со мной целое лето рыбу удил, а вы все пишете, пишете... Как это скучно!
Каково? И это после бессонных ночей, проведенных вместе над писаньем и читаньем! После обоюдного жертвоприношения музам... А?
Женя охладела к моему писательству, а следовательно, и ко мне. Мы разошлись. Иначе и быть не могло...
Случай третий
Вы, конечно, знаете, мой незабвенный друг, что я страшно люблю музыку. Музыка моя страсть, стихия... Имена Моцарта, Бетховена, Шопена, Мендельсона, Гуно - имена не людей, а гигантов! Я люблю классическую музыку. Оперетку я отрицаю, как отрицаю водевиль. Я один из постояннейших посетителей оперы. Хохлов, Кочетова, Барцал, Усатов, Корсов... дивные люди! Как я жалею, что я не знаком с певцами! Будь я знаком с ними, я в благодарностях излил бы пред ними свою душу. В прошлую зиму я особенно часто ходил на оперу. Ходил я не один, а с семейством Пепсиновых. Жаль, что вы не знакомы с этим милым семейством! Пепсиновы каждую зиму абонируют ложу. Они преданы музыке всей душой... Украшением этого милого семейства служит дочь полковника Пепсинова - Зоя. Что это за девушка, моя дорогая! Одни ее розовые губки способны свести с ума такого человека, как я! Стройна, красива, умна... Я любил ее... Любил бешено, страстно, ужасно! Кровь моя кипела, когда я сидел с нею рядом. Вы улыбаетесь, ma chere... Улыбайтесь! Вам незнакома, чужда любовь писателя... Любовь писателя - Этна плюс Везувий. Зоя любила меня. Ее глаза всегда покоились на моих глазах, которые постоянно были устремлены на ее глаза... Мы были счастливы. До свадьбы был один только шаг...
Но мы погибли.
Давали «Фауста». «Фауста», моя дорогая, написал Гуно, а Гуно - величайший музыкант. Идя в театр, я порешил дорогой объясниться с Зоей в любви во время первого действия, которого я не понимаю. Великий Гуно напрасно написал первое действие!
Спектакль начался. Я и Зоя уединились в фойе. Она сидела возле меня и, дрожа от ожидания и счастья, машинально играла веером. При вечернем освещении, та chere, она прекрасна, ужасно прекрасна!
- Увертюра, - объяснялся я в любви, - навела меня на некоторые размышления, Зоя Егоровна... Столько чувства, столько... Слушаешь и жаждешь... Жаждешь чего-то такого и слушаешь...
Я икнул и продолжал:
- Чего-то такого особенного... Жаждешь неземного... Любви? Страсти? Да, должно быть... любви... (Я икнул.) Да, любви...
Зоя улыбнулась, сконфузилась и усиленно замахала веером. Я икнул. Терпеть не могу икоты!
- Зоя Егоровна! Скажите, умоляю вас! Вам знакомо это чувство? (Я икнул.) Зоя Егоровна! Я жду ответа!
- Я... я... вас не понимаю...
- На меня напала икота... Пройдет... Я говорю о том всеобъемлющем чувстве, которое... Черт знает что!
- Вы выпейте воды!
«Объяснюсь, да тогда уж и схожу в буфет», - подумал я и продолжал:
- Я скажу коротко, Зоя Егоровна... Вы, конечно, уж заметили...
Я икнул и с досады на икоту укусил себя за язык.
- Конечно, заметили (я икнул)... Вы меня знаете около года... Гм... Я честный человек, Зоя Егоровна! Я труженик! Я не богат, это правда, но...
Я икнул и вскочил.
- Вы выпейте воды! - посоветовала Зоя. Я сделал несколько шагов около дивана, подавил себе пальцами горло и опять икнул. Ma chеre, я был в ужаснейшем положении! Зоя поднялась и направилась к ложе. Я за ней. Впуская ее в ложу, я икнул и побежал в буфет. Выпил я воды стаканов пять, и икота как будто бы немножко утихла. Я выкурил папиросу и отправился в ложу. Брат Зои поднялся и уступил мне свое место, место около моей Зои. Я сел и тотчас же... икнул. Прошло минут пять - я икнул, икнул как-то особенно, с хрипом. Я поднялся и стал у дверей ложи. Лучше, mа chеre, икать у дверей, чем над ухом любимой женщины! Икнул. Гимназист из соседней ложи посмотрел на меня и громко засмеялся... С каким наслаждением он, каналья, засмеялся! С каким наслаждением я оторвал бы ухо с корнем у этого молокососа-мерзавца! Смеется в то время, когда на сцене поют великого «Фауста»! Кощунство! Нет, ma chеre, когда мы были детьми, мы были много лучше. Кляня дерзкого гимназиста, я еще раз икнул... В соседних ложах засмеялись.
- Bis! - прошипел гимназист.
- Черт знает что! - пробормотал полковник Пепсинов мне на ухо. - Могли бы и дома поикать, сударь!
Зоя покраснела. Я еще раз икнул и, бешено стиснув кулаки, выбежал из ложи. Начал я ходить по коридору. Хожу, хожу, хожу - и все икаю. Чего я только не ел, чего не пил! В начале четвертого акта я плюнул и уехал домой. Приехавши домой, я, как назло, перестал икать... Я ударил себя по затылку и воскликнул:
- Икай теперь! Теперь можешь икать, освистанный жених! Нет, ты не освистанный! Ты не освистал себя, а... объикал!
На другой день отправился я, по обыкновению, к Пепсиновым. Зоя не вышла обедать и велела передать мне, что видеться со мною по болезни не может, а Пепсинов тянул речь о том, что некоторые молодые люди не умеют держать себя прилично в обществе... Болван! Он не знает того, что органы, производящие икоту, не находятся в зависимости от волевых стимулов.
Стимул, ma chеre, значит двигатель.
- Вы отдали бы свою дочь, если бы таковая имелась у вас, - обратился ко мне Пепсинов после обеда, - за человека, который позволяет себе в обществе заниматься отрыжкой? А? Что-с?
- Отдал бы... - пробормотал я.
- Напрасно-с!
Зоя для меня погибла. Она не сумела простить мне икоты. Я погиб.
Не описать ли вам еще и остальные 12 случаев?
Описал бы, но... довольно! Жилы надулись на моих висках, слезы брызжут, и ворочается печень... Братья писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое! Позвольте, ma chеre, пожелать вам всего лучшего! Жму вашу руку и шлю поклон вашему Полю. Он, я слышал, хороший муж и хороший отец... Хвала ему! Жаль только, что он пьет горькую (это не упрек, ma chеre!). Будьте здоровы, ma chеre, счастливы и не забывайте, что у вас есть покорнейший слуга
Макар Балдастов.

ИСТОРИЯ ОДНОГО ТОРГОВОГО ПРЕДПРИЯТИЯ
Андрей Андреевич Сидоров получил в наследство от своей мамаши четыре тысячи рублей и решил открыть на эти деньги книжный магазин. А такой магазин был крайне необходим. Город коснел в невежестве и в предрассудках; старики только ходили в баню, чиновники играли в карты и трескали водку, дамы сплетничали, молодежь жила без идеалов, девицы день-деньской мечтали о замужестве и ели гречневую крупу, мужья били своих жен, и по улицам бродили свиньи.
«Идей, побольше идей! - думал Андрей Андреевич. - Идей!»
Нанявши помещение под магазин, он съездил в Москву и привез оттуда много старых и новейших авторов и много учебников, и расставил все это добро по полкам. В первые три недели покупатели совсем не приходили. Андрей Андреевич сидел за прилавком, читал Михайловского и старался честно мыслить. Когда же ему невзначай приходило в голову, например, что недурно бы теперь покушать леща с кашей, то он тотчас же ловил себя на этих мыслях: «Ах, как пошло!» Каждый день утром в магазин опрометью вбегала озябшая девка в платке и в кожаных калошах на босую ногу и говорила:
- Дай на две копейки уксусу!
И Андрей Андреевич с презрением отвечал ей:
- Дверью ошиблись, сударыня!
Когда к нему заходил кто-нибудь из приятелей, то он, сделав значительное и таинственное лицо, доставал с самой дальней полки третий том Писарева, сдувал с него пыль и с таким выражением, как будто у него в магазине есть еще кое-что, да он боится показать, говорил:
- Да, батенька... Это штучка, я вам доложу, не того... Да... Тут, батенька, одним словом, я должен заметить, такое, понимаете ли, что прочтешь да только руками разведешь... Да.
- Смотри, брат, как бы тебе не влетело!
Через три недели пришел первый покупатель. Это был толстый, седой господин с бакенами, в фуражке с красным околышем, по всем видимостям, помещик. Он потребовал вторую часть «Родного слова».
- А грифелей у вас нет? - спросил он.
- Не держу.
- Напрасно... Жаль. Не хочется из-за пустяка ехать на базар...
«В самом деле, напрасно я не держу грифелей, - думал Андрей Андреевич по уходе покупателя. - Здесь, в провинции, нельзя узко специализироваться, а надо продавать все, что относится к просвещению и так или иначе способствует ему».
Он написал в Москву, и не прошло месяца, как на окне его магазина были уже выставлены перья, карандаши, ручки, ученические тетрадки, аспидные доски и другие школьные принадлежности. К нему стали изредка заходить мальчики и девочки, и был даже один такой день, когда он выручил рубль сорок копеек. Однажды опрометью влетела к нему девка в кожаных калошах; он уже раскрыл рот, чтобы сказать ей с презрением, что она ошиблась дверью, но она крикнула:
- Дай на копейку бумаги и марку за семь копеек!
После этого Андрей Андреевич стал держать почтовые и гербовые марки и кстати уж вексельную бумагу. Месяцев через восемь (считая со дня открытия магазина) к нему зашла одна дама, чтобы купить перьев.
- А нет ли у вас гимназических ранцев? - спросила она.
- Увы, сударыня, не держу!
- Ах, какая жалость! В таком случае покажите мне, какие у вас есть куклы, но только подешевле.
- Сударыня, и кукол нет! - сказал печально Андрей Андреевич.
Он, недолго думая, написал в Москву, и скоро в его магазине появились ранцы, куклы, барабаны, сабли, гармоники, мячи и всякие игрушки.
- Это все пустяки! - говорил он своим приятелям. - А вот погодите, я заведу учебные пособия и рациональные игры! У меня, понимаете ли, воспитательная часть будет зиждиться, что называется, на тончайших выводах науки, одним словом...
Он выписал гимнастические гири, крокет, триктрак, детский бильярд, садовые инструменты для детей и десятка два очень умных, рациональных игр. Потом обыватели, проходя мимо его магазина, к великому своему удовольствию увидели два велосипеда: один большой, другой поменьше. И торговля пошла на славу. Особенно хороша была торговля перед Рождеством, когда Андрей Андреевич вывесил на окне объявление, что у него продаются украшения для елки.
- Я им еще гигиены подпущу, понимаете ли, - говорил он своим приятелям, потирая руки. - Дайте мне только в Москву съездить! У меня будут такие фильтры и всякие научные усовершенствования, что вы с ума посойдете, одним словом. Науку, батенька, нельзя игнорировать. Не-ет!
Наторговавши много денег, он поехал в Москву и купил там разных товаров тысяч на пять, за наличные и в кредит. Тут были и фильтры, и превосходные лампы для письменных столов, и гитары, и гигиенические кальсоны для детей, и соски, и портмоне, и зоологические коллекции. Кстати же он купил на пятьсот рублей превосходной посуды и был рад, что купил, так как красивые вещи развивают изящный вкус и смягчают нравы. Вернувшись из Москвы домой, он занялся расстановкой нового товара по полкам и этажеркам. И как-то так случилось, что, когда он полез, чтобы убрать верхнюю полку, произошло некоторое сотрясение и десять томов Михайловского один за другим свалились с полки; один том ударил его по голове, остальные же попадали вниз прямо на лампы и разбили два ламповых шара.
- Как, однако, они... толсто пишут! - пробормотал Андрей Андреевич, почесываясь.
Он собрал все книги, связал их крепко веревкой и спрятал под прилавок. Дня через два после этого ему сообщили, что сосед бакалейщик приговорен в арестантские роты за истязание племянника и что лавка поэтому сдается. Андрей Андреевич очень обрадовался и приказал оставить лавку за собой. Скоро в стене была уже пробита дверь и обе лавки, соединенные в одну, были битком набиты товаром; так как покупатели, заходившие во вторую половину лавки, по привычке все спрашивали чаю, сахару и керосину, то Андрей Андреевич, недолго думая, завел и бакалейный товар.
В настоящее время это один из самых видных торговцев у нас в городе. Он торгует посудой, табаком, дегтем, мылом, бубликами, красным, галантерейным и москательным товаром, ружьями, кожами и окороками. Он снял на базаре ренсковый погреб и, говорят, собирается открыть семейные бани с номерами. Книги же, которые когда-то лежали у него на полках, в том числе и третий том Писарева, давно уже проданы по 1 р. 5 к. за пуд.
На именинах и на свадьбах прежние приятели, которых Андрей Андреевич теперь в насмешку величает «американцами», иногда заводят с ним речь о прогрессе, о литературе и других высших материях.
- Вы читали, Андрей Андреевич, последнюю книжку «Вестника Европы»? - спрашивают его.
- Нет, не читал-с... - отвечает он, щурясь и играя толстой цепочкой. - Это нас не касается. Мы более положительным делом занимаемся.

Copyright © 2009 Энциклопедия "Цикло". All rights reserved. ciklo@ciklo.ru
Яндекс.Метрика